Список литературы

Содержание

Гарин Ф.А.
ЦВЕТЫ  НА   ТАНКАХ 

Москва, «Советская Россия», 1973


...  Глава 6.   НОЧЬ ПОД 1944 ГОД

За месяц армия продвинулась на запад на сто пятьдесят километров. Конечно, мы потеряли немало людей и техники, но во много раз меньше, чем при отступлении. Несколько притупилась горечь поражений после первых побед. Прошли два года войны. Теперь все чаще слышишь слова: «Вперед, на запад!» Но победа доставалась нелегко: гибли люди, горели танки, падали самолеты, выходили из строя пушки.

Человек любит вспоминать пережитое: плохое забывается, хорошее оседает. Все, что остается позади, возникает в памяти, как волнующий фильм или замечательные стихи. Мы радовались успехам, жаждали новых побед, но нередко скорбели. Вот едешь на машине по грязной дороге. Впереди маячат фигуры женщин — только их и встречаешь. Поравняется машина, а ты смотришь сквозь ветровое стекло, как женщины, надрываясь, тащат самодельные тележки, которые смастерили неопытные ручонки мальцов, а на тележках ящики, закрытые дырявой мешковиной. Женщины с трудом тащат тележку на обочину, чтобы уступить дорогу машине. Хлещут в лицо косые струи дождя, женщины не прячутся от него. Остановить бы машину, посадить бы страдалиц в кузов, да нельзя.

...Небо с западной стороны уже подернулось туманной дымкой, сквозь которую просвечивались полосы заката. Ветер мел по дорогам листья. Мы въехали в Большую Чернетчину. Сегодня будем спать в хатах, раздевшись и разувшись, а завтра с утра старшина позаботится о бане.

Старшина Сущий, в очках с металлическими дужками — незаменимый для редакции завхоз и комендант. Забот у него по горло: то поехать на армейский склад за бумагой — туда и обратно по меньшей мере двести километров, то подготовить баню для наборщиков и шоферов, то принести офицерам обед, то упросить командира эрвэбе починить мотоцикл, то заменить рваное обмундирование. Ох, и достается Сущему, но от него не услышишь упрека. Ростом он мал, лицом смахивает на якута, характером незлоблив и не по-солдатски вежлив.

— Откуда тебя занесло в армию? — спросил у него Силяев.
— С Ямала.
— Ты и так мал, вот даже толком объяснить не можешь.
— Как же объяснить вам, товарищ старший лейтенант, — серьезно удивился Сущий, — географию учили?
— Небось грамотный,— улыбнулся Силяев.

— Как же вы не знаете полуострова Ямал? — удивился старшина.— С западной стороны его омывает Карское море, с восточной — Обская губа. От нас до Диксона рукой подать. Ямал по-ненецки — конец земли. Сюда приходит долгая зима с лютой стужей. Звездное небо и белое безумие пурги. Земля охотников, рыбаков, оленеводов, а под землей вечная мерзлота.
Силяев поспешил подавить свое смущение.

— Какой же леший тебя туда занес?
— А чем Ямал хуже Крыма? Мне он нравится, у нас народ хороший, трудолюбивый.

В Сумах, как и в других уездных городах Российской империи, был полицеймейстер, был и пристав. И конечно, земство, городское училище, богадельня и приют. На булыжных мостовых лежал толстый слой пыли, вместо асфальтовых тротуаров под ногами дрожал дощатый настил, по улицам бродили стаи собак, а ребята играли в орлянку. Но там, где бурная в ледоход речонка огибала окраину, за что ее прозвали Лукой, стоял старинный особнячок с белыми колоннами, принадлежавший местному помещику Линтвареву. Здесь было тихо, сюда не доносился городской шум.

Незадолго до Великой Отечественной войны в этом особняке открылась школа, улицу назвали именем Чехова и к стене у входа в дом прикрепили мемориальную табличку из жести, на которой местный живописец написал белой краской:

Здесь жил русский писатель
Антон Павлович Чехов
1888—1889

Если выйти из особняка, повернуть налево и перейти по шаткому мостику через сильно обмелевшую речонку, то перед глазами протянется «равнина с туманной далью и опрокинутое над ними небо, которое в степи, где нет лесов и высоких гор, кажется страшно глубоким и прозрачным». Какой точный пейзаж, описанный Антоном Павловичем в повести «Степь»! Эту повесть писатель начал писать в этом особняке, а закончил в Москве в доме по Садово-Кудринской улице.

Дорога через речонку вела полем в Большую Чернетчину.

 

...День выдался солнечный и не холодный. С утра на майдане шли строевые занятия. Разбившись попарно, офицеры обучали друг друга. Против сотрудника редакции капитана Ивана Костылева стоял инструктор политотдела майор Павел Турченко. Костылев — маленький, с рыжеватыми бровями, веселыми веснушками, увертливый, как ящерица, но на редкость скромный и застенчивый, часто заправлял гимнастерку за ремень. Турченко — розовощекий, с обозначившимся брюшком, добродушный, как все толстяки.

— Капитан Костылев, ко мне! — голос Турченко прозвучал повелительно.

Иван Васильевич поспешно бросился к майору и, остановившись в трех шагах от него, приложил руку к козырьку.
— Отставить! — предложил Турченко.

Костылев повернулся и поспешил на свое место.
— Капитан Костылев, ко мне!

Повторилась та же история. И в третий раз Турченко серьезно сказал: «Отставить!». Костылев нервничал.
Наконец они поменялись ролями, и Костылев, не выдавая своего раздражения, крикнул:
— Майор Турченко, ко мне!

Теперь Павел с трудом бегал по майдану туда и обратно, а Костылев бросал: «Отставить!» После пятого или шестого раза Турченко понял, что Костылев «мстит», и, не считаясь с уставными положениями, подошел к нему и прошипел:
— Иди к черту!

Костылев прыснул со смеху, достал жестяную коробочку и предложил папиросу.

Через несколько дней генерал Кривошеин, придя на майдан, убедился, что строевые занятия проводятся из рук вон плохо, и изменил программу занятий. Надо отдать справедливость генералу: он напирал на физкультуру и на знание материальной части.

 

На смену солнечным дням пришли хмурые. В один из таких дней в деревню приехал начальник штаба 1-й мехбригады Драгунский. Про него говорили, что работает он в сутки двадцать пять часов. «Откуда же лишний час?» — спрашивали. — «Краду у предстоящего дня».

За давностью времени не припомню, что его связывало с корпусным прокурором Беловым, но они дружили.
Повстречались мы с Драгунским на сельской улице. Лицо, как и день, малоприветливое, хмурое.

— Далеко, товарищ подполковник?
— К генералу, а потом к прокурору.
— Что случилось?

— Иду проститься. Покидаю бригаду. Пока я лежал в госпитале — очутился в резерве.
— Значит, за новым назначением?

— Нет! Генерал обещал дать рекомендательное письмо в танковую армию Рыбалки.

Во время войны часто вспоминались слова из песенки «нынче здесь — завтра там». Был Драгунский, нет Драгунского. Забегая вперед, скажу, что долгое время мы ничего о нем не знали, а спустя полтора года прочитали в газетах, что подполковнику присвоено звание генерала и на груди у него две Золотые Звезды.

 

...Я отпросился в город. Перейдя через мостик у Луки, увидел обугленный особняк и мемориальную табличку. Неужели здесь свыше полувека назад жил Чехов?

В одном из покосившихся домишек я застал старушку, сидевшую на табуретке в углу. Из-под траченного молью шерстяного платка выглядывали седые пряди. Одна рука лежала на колене. Она подняла тяжелые веки, обнажив серые, как море в ненастную погоду, глаза. Старушка встретила меня так, как встречают знакомого, который вернулся после трудной дороги.

— Устал, сынок?
— Нег, матушка.
— Присядь, отдохни.

Мы разговорились. Старушку звали Марфой Гордеевной Шаповаленко.

— Хорошо помню Антона Павловича. Мне тогда шел четырнадцатый год. Здесь на Луке стояло несколько домишек, а теперь, гляди, большая улица. Заболела как-то моя тетка, колики в животе ее донимали. Побежала я к Антону Павловичу, говорю ему так-то и так, а он посмотрел на меня поверх очков и отвечает: «Ты, Марфуша, скажи тетушке, что доктор я никудышный, помочь ей ничем не могу. Уж лучше сходи в город за настоящим доктором». Стала я пуще просить. Он тогда пошел, посмотрел и сказал: «Объелись вы, голубушка. Помойте руки, вложите в рот два пальца да поглубже». Вырвало ее, и сразу полегчало. А уж когда я выросла, то узнала, что Антон Павлович книжки пишет.

Марфа Гордеевна оказалась разговорчивой. Она-то и поведала мне любопытную историю про мемориальную табличку.
...Фашисты закрыли начальную школу, которая размещалась в «чеховском особняке», выбросили парты на улицу, а в классах расставили бочки с горючим. Склад. Мемориальную табличку сорвали и швырнули — она отлетела к речонке. Шел мимо донецкий шахтер Иван Петрович Осокин со своей дочкой Мариной. Шел из Большой Чернетчины, увидел табличку, прочитал и спрятал под пиджак. Покойная жена Осокина была родом из этих мест. Когда фашисты захватили Горловку, Осокин отказался работать на шахте и ушел с дочкой в Сумы. Семьсот километров, обходя города и большие села, они пробирались три месяца тропами и незаметными дорогами. Жили впроголодь, ночевали тайком на сеновалах, в сараях. Ноги распухли от ходьбы, глаза потускнели, щеки впали. Но добрались. Марфа Гордеевна сжалилась над ними и поселила их в своем крохотном приделке. Осокин бродил по деревням, чинил окна, двери, ладил сбрую, все делал, чтобы заработать краюху хлеба или мерку картофеля. И вдруг нагрянула беда. Пятнадцатилетней Марине принесли вызов за № 2233. Вызов на русском языке. Иван Петрович читал, но буковки скакали перед глазами, как ошалелые. А в вызове написано: «На основании $1 постановления начальника генштаба германской армии о трудовой повинности и использовании рабочей силы в восточных областях вы подлежите обязанности стать на работу за пределами занятых восточных областей. Это извещение о вызове, как и одеяло, летнюю и зимнюю одежду, обувь, котелок, ложку, нож, вилку вы обязаны взять с собой. В случае вашей неявки будут применены к вам или к вашей семье принудительные меры».

Заплакал старый шахтер Осокин и решил увести дочку в Чернетчину.

А ночью Марина исчезла. Старик убивался, искал повсюду, но тщетно — простыл след дочки. Через несколько дней она украдкой сама пробралась в приделок. Пришла худая, бледная и рассказала, что прячется в яме за большим пустырем. Сварила отцу похлебку и ушла. Так она тайком пробиралась еженощно к дому.

Одиннадцать раз приходили фашисты к Осокину, грозили ему, а он бормотал: «Погибла дочка, а мне не долго осталось жить».
Однажды ночью Осокин, захватив с собой лестницу, молоток и гвозди, подошел к чеховскому особняку и прибил мемориальную табличку к карнизу под самой крышей, где ласточки слепили гнездо. Рассказал об этом Марине и пояснил: «Раз Советская власть прибила дощечку, стало быть, Чехов заслужил».

Августовским вечером Осокин сидел в заплесневевшем от сырости приделке. В маленькое оконце неожиданно плеснуло пламя. Старик поспешил на улицу. Горел чеховский особняк. Два фашиста, обнеся факелом последний угол дома, облитый керосином, подожгли его и убежали.

Осокин в слезах смотрел, как пламя лижет оконные рамы, как из-под крыши выползал угарный дым — и в бессилии сжимал кулаки. Ласточки тревожно носились вокруг, боясь заглянуть в гнездо. И вдруг — Маринка.
—Тату, бежим до ямы, я вас сховаю.
Осокин понимал, что фашисты сейчас обозлены, ведь им приходится бежать.

— Зараз пиду,— прошептал он и направился к сараю, за которым стояла лестница. Маринка помогла при ставить ее к стене, и старик, пренебрегая опасностью, добрался до крыши и отодрал мемориальную табличку. Он боялся, что огонь не пощадит ее.
Ночью фашисты покинули Сумы. Утром через речонку со стороны Луки в город вошли советские танки.

Осокин с Маринкой выкарабкались из ямы и поплелись домой. От чеховского особняка остались лишь покоробленные стены, в окнах зияли черные дыры, а колонны покрылись копотью. Иван Петрович вошел в приделок, извлек из потаенного места мемориальную табличку, протер ее рукавом своего изношенного пиджака и прикрепил к колонне, где она висела до войны.
...Мимо шла рота. Ее вел старший лейтенант. Увидев, как старик прибивает табличку, он подошел и с нескрываемым любопытством прочитал надпись. Усталое лицо лейтенанта озарилось. В эту минуту солнце выглянуло из-за туч и бросило луч на мемориальную табличку. Лейтенант не стал расспрашивать, все было понятно без слов.

— Спасибо, папаша, от меня, от всей роты,— взволнованным голосом произнес он.— Настоящий ты человек!

...Газету, в которой был опубликован очерк о чеховском особняке, послали в МХАТ Ольге Леонардовне Книппер-Чеховой. Вскоре народная артистка СССР прислала письмо:

9 октября 1943 г.
«Уважаемый майор Гарин!

Примите самую мою сердечную благодарность за письмо и за Вашу трогательную статью «Благородство». Конечно, хорошо знаю, о чем Вы пишете, и, конечно, Вы сами понимаете, как меня волнует сейчас все связанное с памятью Антона Павловича, — только что очищен Таганрог, а впереди... Ялта, где осталась моя Мария Павловна, сестра Чехова...

Большое, большое спасибо Вам за человечески трогательную Вашу статью.

Всеми помыслами живу сейчас с нашей героической Красной Армией, с невероятным мужеством, стойкостью наших бойцов и командиров.

Примите самый искренний, сердечный привет
О. Книппер-Чехова».

 

Осенним вечером мы сидели в гостях у Кривошеина и по обыкновению пили чай. Генерал пригласил к себе Бабаджаняна и Горелова.

— Если так будем воевать дальше, то за полгода дойдем до Берлина,— уверял Горелов.
— И за год не управимся,— усомнился Бабаджанян. — Интересно, что скажет генерал.
— Я не пророк, не знаю, когда закончим войну.

Неожиданно дверь отворилась, ив комнату, согнувшись дугой, чтобы не удариться о притолоку, вошел необычайно высокий полковник, плотный, в кителе, который, казалось, вот-вот треснет по швам. Его легко было запомнить по лысому черепу, широкому лбу, нависшему над глубоко сидящими глазами, и крепким подвижным челюстям.

— Разрешите представиться, товарищ генерал. Полковник Литвяк, назначен начальником политотдела корпуса. Я к вам накоротке.

Кривошеий поздоровался, представил комбригов.
— Садитесь с нами чаевать!

Литвяк опустился на старый венский стул, который тут же проломился под ним.

— Гвардейская стать,— заметил Горелов, не уступавший Литвяку ни в росте, ни в полноте.— Я предусмотрительно сел на табуретку.

— Вы кем в гражданке были? — поинтересовался Бабаджанян.
— Кем хотите, даже трактористом.
— Трактор, конечно, выдержит, а венский стул — сиденье для балерины.
— Пейте чай, вот варенье.
— Лучше бы одну селедку за целую банку варенья,— вздохнул Горелов.
— Одессу возьмем, Крым освободим — будут и селедки,— заявил Бабаджанян.

Литвяк иронически взглянул на полковника.
— До войны к нам в село приезжал из областного города лектор. Три часа мусолил про международное положение. Народ зевал, курил, нет больше сил выдержать. Наконец лектор кончил и спрашивает: «Вопросы будут?» Встает наш колхозный сторож Юхим, ни дать ни взять, прямо шолоховский Щукарь, и спрашивает: «А что, товарищ лектор, в Черном море вода высохла?» Лектор нахмурился: «С чего это вы взяли?» — А Юхим серьезно спрашивает: «Чому же в нашем сельпо нема ни одной се ледки?»

Разошлись в полночь. Горелов и Бабаджанян сели в вездеход и уехали. Один Литвяк очутился в селе без ночлега. Свой чемодан он оставил в политотделе. Ему бы сперва вызвать коменданта и предложить подыскать хату, а он предпочел пойти поскорее представиться генералу. И вот сейчас он стоял на темной улице. В высоком безлунном небе висели звезды, как тысячи лампочек батарейных фонариков. С полей дул холодный ветер. В хатах спокойно спали жители села. Никто из них не прислушивался ни к лаю собак, ни к шорохам ветра, которых нельзя было спутать с торопливыми шагами полицаев, еще не так давно рыскавших по Чернетчине.

Литвяк подумал и, подставив лицо ветру, побрел в политотдел, чтобы провести остаток ночи хотя бы на лавке, но в тепле.

 

После боев на Курской дуге на погонах у Бочковского и Жукова появились по четыре звездочки. Теперь они капитаны. И на груди ордена. Но Жуков грустил — Лида не ответила на письмо. «Неужели Рыжик не передала ей мою цидульку?» Где ему было знать, что Маруся сдержала слово. Заехав в медсанвзвод, она с подкупающей мягкостью сказала Лиде: «Прочти и напиши ответ, я завтра буду в батальоне». Лида с волнением взяла письмо и ушла в палатку. Там она развернула треугольник. Ей казалось, что Володя стоит за спиной. Еще до получения письма она по нескольку раз на день вспоминала его, их ссору, которая принесла одну лишь боль.

Маруся вошла в палатку и застала Лиду сидящей на койке, на которой перележало немало раненых, привезенных в медсанвзвод с передовой.

— Написала? — спросила она.

Лида подняла глаза, в которых было столько синевы, сколько в майском небе, и отрицательно покачала головой.
— Не дури, девушка. — Голос Маруси обрел строгость. — Парень каждую минуту смотрит смерти в глаза. Совесть у тебя есть?
Упрек Маруси подстегнул Лиду.

— Сейчас напишу,— сдалась она.

Маруся спрятала письмо, но ему не суждено было попасть Жукову в руки. В тот день, когда вражеские самолеты обстреляли скопившиеся машины под Борисовкой, бомбой была разбита почтовая машина. Рыжик погибла, письма сгорели.
Жуков грустил, не получив ответа, а Лида сердилась на себя и Марусю, которая заставила ее написать. «Володя мне не ответил,— размышляла она,— а ведь я решилась на большой шаг, дав согласие поехать в станицу». Ей было стыдно, что она раскрыла ему свою тайну, а он оказался легкомысленным и больше не интересуется ею. Опять загрустила, замкнулась, но, узнав о гибели Маруси, впервые подумала о том, что ее письмо могло не дойти до Володи. «Как быть? — мучила она себя,— Ехать к нему или нет?»

Случай помог. По приказанию начсанкора Агния Федоровна собралась выехать в бригаду сделать танкистам прививки и предложила Лиде сопровождать ее.

Агния Федоровна с Лидой выехали в сухой, но пасмурный день, в небе курлыкали журавли, улетавшие в теплые края. Дорога шла по унылому косогору, потом сползла в балку с кустами пахучей жимолости, и наконец, вбежала в лес, в котором находилась танковая бригада. В полдень набежали тучи. Прошел танк, исполосованный косыми струями дождя. Потом дождь прекратился. В воздухе стало свежо и зябко.

Агния Федоровна пригласила к себе комбатов и объяснила им цель приезда. Вместо Жукова пришел командир роты старший лейтенант Розенберг. Агния Федоровна просила устроить ее в хате ближайшей деревни, где можно будет прокипятить инструменты и принимать танкистов.

В хате были две комнаты и кухня. Лида с завидной быстротой привела помещение в порядок, проветрила, затянула стены простынями, сколов их по краям булавками. Через час медпункт сиял белизной.

Танкистов привели командиры рот. Один за другим они подходили к Агнии Федоровне и та с кошачьей мягкостью вонзала шприц в оголенную спину.

Лида не знала, в каком батальоне Володя, но с волнением и тревогой ждала той минуты, когда он появится. «Надо взять себя в руки»,— уговаривала она себя.

Закаленным танкистам укол не доставлял боли. Подставляя спины Агнии Федоровне, они украдкой бросали взгляды на Лиду. Ожоженко не выдержал и грубовато пошутил: «Согласен на пять уколов за один поцелуй». Лида густо покраснела, закусила губу.


Прошло два часа, а Жуков все не появлялся. Лида заметно нервничала, запаздывала подавать Агнии Федоровне ампулы, и та сделала ей замечание.

Жуков знал о прививках. Он был уверен, что приехали врачи из корпусного санбата, и не спешил. После укола к нему зашел Розенберг. Глаза его напоминали лоснящиеся черешни. В батальоне его считали ласковым, но порой он озорничал, как дикий медвежонок. Еще недавно они с Володей были на «ты», но с тех пор, как Жукова назначили комбатом, Розенберг, как учил Горелов его и других, перешел на «вы».

— С доктором приехала такая деваха,— щелкнул языком Розенберг,— что ни на Австрийском пляже, ни в Аркадии, ни на Ланжероне я лучшей не видел. В Одессе у всех девчат черные глаза и волосы, как после дождя, а у этой — синее море и золотые косы. Вы понимаете, Мери Пикфорд против нее, как яблоко против херсонской дыни.
У Жукова сжалось сердце. Он догадывался, что это Лида.

— Надо сделать прививку,— сказал он и вышел из землянки.
— Я пойду с вами,— навязался Розенберг.
— Найду дорогу без тебя.
— Так ведь я только посмотрю еще разок, даже пол слова не скажу.

Жуков чувствовал себя неловко. Сознаться командиру роты он не хотел, а прогнать — бестактно.

Они вошли в хату в тот момент, когда Лида, читая Агнии Федоровне список неявившихся, произнесла фамилию Володи. Он не растерялся.

— Легок на помине, товарищи медики,— весело произнес Жуков и снял с головы шлем. Волосы свесились на лоб почти до самых бровей двумя серпиками, как хвостики у стрижа.

— Опаздываете, товарищ капитан,— упрекнула его Агния Федоровна.
— Виноват.
— А вы зачем пришли? — Вопрос относился к Розенбергу.— Вам прививку сделали?
— Так точно!
— Кругом марш! — скомандовала Агния Федоровна, и Розенберг сконфуженно вышел на улицу.

Лиду трясло. На бледных щеках проступили клюквенные пятна. Ей хотелось убежать из хаты, но ноги приросли к земляному полу и не двигались. От наблюдательной Агнии Федоровны не ускользнула смущенность сестры, и она, к удивлению и радости молодых людей, вышла.

— Я скоро вернусь.
В комнате наступила звенящая тишина. За окном дул холодный ветер, он шарил по кленовым листьям, рябил лужи, оставшиеся после дождя. Жуков, стиснув зубы, сосредоточенно смотрел на Лиду, ожидая, что она заговорит, но Лида только украдкой бросала взгляды и думала: «Не уйти мне от него никуда», и тем не менее не решалась заговорить первой.

— Долго будем играть в молчанку? — нарушил тишину Володя.
— Тебе лучше знать.
— Я ведь матери не ответил из-за тебя.
— А я тебе написала.

Жуков отошел на два шага и измерил Лиду сверлящим взглядом, зачем, дескать, лгать. Лида перехватила взгляд.

— Лично отдала в руки Марусе, но под Борисовкой ее убило бомбой, а почтовая машина сгорела.
— Черт побери! — вырвалось у Жукова.— Кто-то сказал, что Рыжика перевели на другую пэпээс. О том, что ее могло разбомбить, я даже не подумал.
— Получается, что виновных нет.— Впервые она улыбнулась.

— А страдаем оба. — Теперь и он улыбнулся.— Так после войны поедем в станицу?
— Боюсь казаков, — кокетливо ответила Лида.
— Так я тоже из казачьей семьи. Неужели такой страшный? Мать у меня золотая, отца убили кулаки в коллективизацию, сестра Анна красавица.

— Поедем, поедем,— быстро сдалась Лида, — но не раньше, как закончу медицинский институт.
Володя развел руками.
— А ты как думаешь? — продолжала она.— Привезешь девку на показ? Очень мне нужно. Закончу институт, получу диплом, а тогда вези, пожалуйста!

Лицо у него светилось надеждой.

— Это правильно, но ведь после войны родную мать надо повидать.
— Поедешь один.
— Не поверят, что женат, спросят: «А ее-то ты братеннику оставил на сохранность?» Засмеют...

Фраза оборвалась — в хату вернулась Агния Федоровна, Казалось, что она только что вышла, а им надо было еще так много сказать друг другу.

 

...Перед операцией на станцию Ковяти я приехал к Бурде, назначенному командиром 64-й гвардейской танковой бригады. Изменился с того времени, как не виделись. В лице ни кровинки, голова вся забинтована, говорит шепотом, по-видимому, тяжело переносит последнее ранение.

— Зачем мучишь себя, Александр Федорович?
— Думал, что пересилю. Вызвал меня Катуков, поставил задачу, а потом сказал: «Может, поедешь в госпиталь?» Я ему ответил: «Что вы, товарищ командарм, разве это рана, пустячная царапина». Переоценил себя, теперь придется поручить операцию моему заместителю Зудову.

Минут через пятнадцать в хате собралось несколько человек: Леонид Зудов, комбат Мирошниченко и его заместитель Белов, начштаба Конев, майор Миронов и командир роты автоматчиков Андриевский.

— Задача такая,— тихо произнес Бурда,— с наступлением темноты отряд направится на Левандаловку и перережет дорогу Полтава — Ковяги. Важно сотворить (он так сказал) видимость крупного боя, навязать его противнику и ошеломить, а тем временем командование перегруппирует остальные бригады корпуса. Командиром отряда назначаю Зудова. Если не выполните задачу — меня осрамите.

— Какой может быть разговор,— поспешил ответить Зудов.

После ухода командиров Бурда спросил:
— Как бы ты поступил на моем месте?
— Точно так же!

Бурду мучила совесть. Задачу получил он, а выполнять будет Зудов. Ведь могут сказать: «Нечего было таиться перед командармом, раз ранен — иди в госпиталь, а взявшись за гуж, не говори, что не дюж».

— Не казни себя, Александр Федорович, — сказал я, пытаясь его успокоить, — ни в чем ты не виноват.

...Отряд ушел в ночь. Как назло, хлынул дождь. Колесные машины забуксовали, пришлось танками их вытаскивать. За несколько часов прошли не более двадцати километров — курам на смех! И все же на рассвете, когда дождь утих, танкисты стремительно ворвались на станцию Ковяги, на которой стояли два эшелона с боеприпасами, техникой и продовольствием.

— Вот бы перетащить все добро в нашу бригаду, — мечтательно сказал Мирошниченко.

— Сейчас разбегусь,— ответил с усмешкой Зудов.— Подай команду: бить прямой наводкой, пусть все сгорит дотла.

На станции долго бушевал огонь. Рыжее пламя плавало облаком.

Зудов вылез из танка и столкнулся с человеком в поношенном и залатанном железнодорожном кителе, с лицом, покрытым жесткой седоватой щетиной, с безмерно усталыми, по-видимому, от бессонных ночей глазами.

— Намололи вы на станции так, что пять бригад грузчиков не уберут за пять дней. Скоро должен подойти сюда неприятельский бронепоезд. Будьте наготове!

— Из Харькова или Полтавы? — спросил Зудов.
— Чего не знаю, не скажу, но думаю, что из Полтавы.

Рота саперов поспешила разобрать путь. Танки стали в засаду. Ждали часа два и дождались. Из Полтавы подошел бронепоезд и с ходу стал обстреливать станцию, но, подбитый танкистами, отошел задним ходом.

Снова хлынул дождь. Зудов приказал отряду собраться и отойти обратной дорогой к бригаде.

Отошли и саперы. Замешкался лишь молодой, еще безусый Миша Бельчиков. Его командира роты Стрижевского убило и он упал в кювет. Бельчиков с минуту постоял над ним — слезы смешались с дождевыми каплями — накрыл его своей плащ-накидкой и поспешил за машинами.

 

...Прошло много лет. Бельчиков разыскал меня в Москве и пригласил на защиту своей диссертации. Ныне он кандидат технических наук, заведует одной из кафедр машиностроительного института в Ворошиловграде.

А в 1971 году ветераны 8-го гвардейского мехкорпуса были приглашены на встречу в День Победы в город Залещики Тернопольской области. Приехал и Бельчиков. 

— Сегодня мы будем свидетелями чуда, — сказал он. — Зная, что Стрижевский родом из Винницы, я написал в областную газету письмо и обратился к его родственникам, пообещав рассказать, как он погиб. И неожиданно получил письмо следующего содержания: «Я брат Стрижевского. Ваш бывший командир роты здоров, живет в Муроме Владимирской области и преподает в школе». Сегодня вы его увидите.

В зале райкома шло собрание. На трибуне — первый секретарь Константин Иванович Маципуро. В зал вошли Бельчиков и секретарь райкома Роман Беспалько, а между ними шел маленький, какой-то очень домашний Стрижевский, чудом воскресший из мертвых. Ветераны узнали его. Своды зала задрожали от рукоплесканий.

 

По поручению Военного совета Гетман вручал в корпусе награды. Леоновская бригада выстроилась на сельской улице. На плетнях висели глечики, а между ними выглядывали любопытные глазенки деревенских ребят. Посередине улицы стоял стол, на нем высокие стопки коробочек с орденами и медалями и временные удостоверения. Полковник Гусаковский, командир бригады (назначенный после гибели Леонова), называл фамилию награжденного. Тот выходил из строя, направлялся к столу, и Гетман вручал ему награду, крепко пожимая руку. Для каждого у него была припасена шутка.

Когда к столу подошел сержант Подгорный, генерал измерил его доброжелательным взглядом и, как дьячок в Запорожской сечи, громко спросил:

— «Отче наш» знаешь?
— Знаю! — соврал Подгорный.
— Горилку пьешь?
— Если дают — не отказываюсь.

— Истинно добрый сапер. Получай орден Красной Звезды и знай, что не последний!

Танкисты весело засмеялись. Процедура награждения заняла почти три часа, но она была приятна и занятна. Гетман хорошо знал тяжелый труд солдата и умел вносить в его жизнь изрядную дозу веселья и юмора. Он знал сержанта Подгорного в лицо, как многих механиков-водителей, башнеров, бронебойщиков, не говоря уже об офицерах. Подгорного представил к награде командир бригады подполковник Бурда. Никакого отношения к этой бригаде сержант не имел, но свой солдатский долг он правильно определял: если человеку трудно — помоги.

...В безлунную августовскую ночь Подгорный с тремя солдатами остановился на ночлег в маленькой деревушке в четырех километрах от вражеской обороны.

— Вы поспите до рассвета,— заботливо сказал он солдатам,— а я подежурю.

Солдаты улеглись в сеннике. Подгорный вышел на улицу, сел на завалинку и призадумался. Вспомнил Беляевку на Днестре, где работал на водопроводной станции, одесскую гавань, в которой перетаскал горы мешков и ящиков на своих плечах...

Далеко-далеко загрохотало. Сержант догадался — танк. Поднялся и пошел навстречу, держа фонарик в поднятой руке. Танк остановился, из открытого люка высунулся человек в шлеме, спрыгнул на землю.

— Из какой бригады?
— 112-й,—ответил сержант.
— Гусаковского?
— Точно!
— Меня знаешь?
— Никак нет.
— Я комбриг Бурда.
— Слыхать слышал, а теперь вижу.
— Что ты тут делаешь?

Подгорный вытянул из узкого ворота гимнастерки кадыкастую шею.

— Сапер. Хожу, ищу.
— Звать-то как?
— Сержант Подгорный.

— Так вот тебе задание, голуба моя! В двух километрах отсюда мост. Не какой-нибудь мостик, а настоящий! Если он минирован, открой танкам дорогу. Через час доложи, а я пока подтяну всю бригаду.

Подгорный мог сослаться на то, что он выполняет задание своего командира, как это делали другие, но у него и в мыслях не было отказываться. Он знал, что Бурда давно ходит в Героях, что гимнастерка его с орденами и медалями весит чуть ли не три килограмма, что и сейчас он, комбриг, сам поехал в разведку, а не послал какого-нибудь лейтенанта.

— Все будет сделано, товарищ Герой Советского Союза!

Подгорный сознательно так ответил, питая уважение к этому маленькому и юркому офицеру, про отвагу которого в армии ходили легенды.

Сержант разбудил солдата, и они направились к мосту. Шли мягко, кошачьими шажками. Ночь. Тишина. Только в небе желтые, крупные, как персики, звезды. Вдруг перед солдатами вырос высокий стог соломы, а по обе стороны — застывшая вода, словно ее стянуло ледком. Черная и неподвижная, она выглядела загадочной.

Подкрались, оглянулись: широкая река, а мост завален соломой. В темноте солома пугала, как крепостная стена. Пока не рассвело, надо спешить. Подгорный провел по соломе миноискателем. В ушах знакомое монотонное жужжание. Солдаты бережно разгребали солому, бросали ее через перила моста. В миноискателе Подгорного звук оборвался. «Вот ты, Марусенька, и попалась»,— подумал он. Тихо кликнул солдат, и те помогли вытащить. Щупают, вовсе не мина, а железина.

— Видать, хотели поджечь, да не успели,— высказал догадку солдат Минчин.— Солому навезли, а сами утекли.

Подгорный осмотрел береговые опоры, нет ли в них тайников, куда враг мог спрятать взрывчатку, потом полез в воду. В сапогах захлюпало, но привычный к невзгодам сапер погрузился по самый пояс (поздно вспомнил про кисет с табаком в кармане), стал шарить в косяках свай.

— Теперь все! — сказал он, выйдя из воды.— Гони к подполковнику, он у сенника дожидается, скажи: дорога надежная.
Через час подошла колонна танков. Продрогший после «купания» Подгорный стоял у моста и манил их к себе. Из люка первой машины высунулась голова. Раздался голос:

— Подгорный!
— Я вас слушаю, товарищ Герой Советского Союза!
— Все в порядке?
— Сапер ошибается только один раз.
— Спасибо, сержант!

Грохоча, танки взошли на мост.

 

Незаметно подкралось предзимье. Гасли последние лучи — в природе все умолкало. Рано смеркалось. Наступила сухая, но пасмурная пора. По пустым полям гулял ветер. Не сегодня — завтра перволедье, снег, а там и санный первопуток.

С Урала прибыли эшелоны с танками и самоходками. В бригадах ожили. Как на Курской дуге, закипела работа с утра до ночи: опять сколачивают экипажи, комкоры весь день в бригадах, гэсээмщики завозили солярку и бензин, интенданты — зимнюю одежду, валенки, ушанки.

Выпал снег: белый, красивый, а мороз не удержал его. Через два дня — лужи, грязь. И вдруг ночью приказ: грузиться на станции Сумы в вагоны. Два дня в суете шла погрузка. Два дня не ели горячей пищи. Бегали в город, искали чайные и столовые нарпита, ругали начпродов.

...Паровоз дал пронзительный гудок. Первый эшелон покатился по рельсам к Конотопу — Бахмачу — Нежину. Неделю назад освободили столицу Украины.

Не доезжая до станции Киев, эшелон остановился. Выгружались куда дружнее, чем грузились. Руководил всем делом полковник Дремов, назначенный заместителем Кривошеина. Иван Федорович, широкий в плечах, приземистый, с упрямым подбородком и лицом пепельного цвета, отличался тем, что не кричал, не махал руками, не бранился, не навязывал никому своих мнений. Он лишь слегка поторапливал Литвяка, начальника связи Трояна, неуемного жизнелюба и весельчака. Здесь же стоял недавно назначенный заместитель Литвяка — Яценко, подполковник с холеным лицом и очень вежливый.

— Нам нужно проехать через город и взять направление на Козичанку, что в сорока километрах от Житомира, — спокойно пояснил Дремов. — Кто знает, как проехать по Киеву?

Все молчали, среди офицеров не оказалось киевлян.
— Надо спросить у Зотина, газетчики все знают,— предложил Литвяк.

Я вызвался показать дорогу. Дремов предложил:
— Садись со мной в машину!

Мы находились на Демиевке. Два года назад я уехал из Киева с тяжелым сердцем. В городе остались родители и брат, тоже участник гражданской войны.

Спустились сумерки. Над городом плыли хмурые облака, цепляясь за крыши высоких домов. Сюда не доносился городской шум, впрочем, откуда ему быть, если заводы не работают, трамваи не ходят?

— Двинулись! — поторопил Дремов. — Со мной поедет на полуторке рота автоматчиков. На всех перекрестках расставлю «маяки». Вы, полковник Троян, будете замыкающим и подберете «маяки» в свою полуторку.

Мы выехали на Красноармейскую улицу. За нами тянулась длинная вереница машин. Миновали Жилянскую и Маринско-Благовещенскую улицы, уперлись в Пушкинскую. Много сожженных домов, хотя в темноте все кажутся черными. До дома родителей пять минут ходьбы, но не рискую сказать полковнику: рассердится. Свернули на Караваевскую, проехали мимо дома Виталия Шульгина и его типографии, в которой печатался погромный «Киевлянин». Снова поворот — и мы на улице Короленко. Застыло сердце. Бордовые колонны старого университета закопчены, все окна разбиты. Поворот налево — бульвар Шевченко. Голый, безжизненный, вырубленный. Нет больше знаменитых тополей, напоминавших крымские кипарисы. Хочется крикнуть Дремову: «Езжайте один прямо до Брест-Литовского шоссе, а я пойду бродить по темным улицам, где каждый камень мне знаком, где каждый клочок земли мне дорог».

У Еврейского базара раздались оглушительные взрывы. Вражеские самолеты сбросили несколько бомб.
— Вперед! — скомандовал Дремов шоферу, и машины продолжали свой путь.

Заночевали в Кожухове.

Утро встретило нас крепким морозом. Деревенская улица припорошена сухим снежком. Мутное солнце плавало во мгле. Иней крепко заковал почерневшие стволы деревьев и оголенные ветви.

Вокруг притаилась тишина: лес, поля, курганы напуганы силой природы.

В печи потрескивал огонь.

Литвяк сидел за столом и читал политдонесения. Пришел Зотин с неприятным известием — сломалась шестеренка в печатной машине — выход газеты прекращается.

— Что вы предлагаете?
— Немедленно выехать в Киев и там подыскать подходящую шестеренку.— Зотин выждал и спросил: — Когда начнется наступление?
— Генерал считает, что через неделю.

В тот же день автобус с печатной машиной отправился в Киев. Шофер Лысенков, человек богатырского телосложения, с большими руками, молчаливый и угрюмый, вел машину без удовольствия.

В Киев мы прибыли еще засветло, не зная, где найти приют. Лысенков выглядывал из окошечка кабины, подыскивая место. Его внимание привлекли зеленые ворота с табличкой: Б. Васильковская ул., 39. Он остановил автобус, вошел во двор и нашел его подходящим. Тут же распахнул ворота и въехал. Из деревянного домика вышла женщина, закутанная в полушалок. Она молча следила за Лысенковым. Когда он закрыл ворота и накинул капот на радиатор, женщина, как будто дождавшись его приезда, низким голосом пригласила:
— Заходите в дом.

Чистая, прибранная кухня. Тусклым огнем горела на столике керосиновая лампа, на стенах лежали лохматые тени.
— Нам бы переночевать, хозяюшка,— попросил Лысенков.— Может, завтра же уедем.

— Ой, пожалуйста! Я вам тюфячок положу и одеяльце дам.
— Хорошо бы чаю напиться, а если нельзя, то кружку воды.

Хозяйка в нерешительности молчала, и мы расценили это как сожаление о том, что она пригласила хлопотных гостей. От Лысенкова, тактичность которого была прямо пропорциональна его богатырскому росту, не ускользнула эта нерешительность, и он напрямик сказал:
— Если мешаем — уйдем. Переспим в машине.

Он поднял свой сидор, лежавший на табурете, но хозяйка торопливо возразила:
— Ой, как же это можно? Сидите себе на здоровье, а за чай извините, придется потерпеть до утра.

Спали мы тревожным сном, часто ворочались, просыпались.

Утром Лысенков вывел автобус на улицу, по-хозяйски закрыл ворота, и мы направились в город. Куда ехать? На какой завод? Ума не приложу. А тут еще закапризничала свеча.

Лысенков остановил машину, поднял капот. И вдруг... Вот уж поистине на ловца и зверь бежит! Мимо прошел офицер. Шея вросла в плечи. Ушанка сдвинута набок. Походка знакомая, так ходят моряки вразвалку. Как в калейдоскопе, мелькнули картины далекого прошлого.

...1922 год. Кабинет редактора киевской газеты «Пролетарская правда». За столом человек с всклокоченными волосами и редкой, как у киргизов, бороденкой, но на вид молодой. Это Алексей Максимович Мартыновский, известный больше по партийной кличке как Тарас Костров. Родился в тюремной камере. Именем его отца в Одессе переименовали Греческую площадь. И вот к Кострову зашел совсем юный широкоплечий парень и положил на стол листок. Руки у парня грубые от работы. Костров прочитал и спросил: «Где работаете?» — «На Арсенале».— «Стихи мне нравятся. Отдам их сегодня в литотдел. А вы запишитесь в наше литобъединение и приходите в рабкоровский клуб по воскресеньям». Парень поблагодарил и ушел. Я взглянул на листок и прочитал подпись: Семен Гордеев.

...Да, это, кажется, он. Бегу за ним. Догнал, остановил. Сперва недоумение, потом возгласы, похлопывание по плечу, вопросы.
— Я здесь второй день,— рассказал он.— Завтра возвращаюсь в свою дивизию. Чем же тебе помочь? На Арсенал ехать нечего. А вот в «Ленкузню» стоит. Там когда-то работал Горелик, тот самый, что до войны был секретарем редакции «Известий». Старые рабочие его помнят. Найди их, скажи, знаю мол, вашего дружка.

На «Ленкузне» никакой охраны, охранять нечего: станки вывезены, в цехах пустота. Вот неудача! Вдруг идет, опираясь на палку, сгорбившийся человек в ватнике и треухе. Разговорились. Старик без устали жевал кончик рыжевато-седых усов и моргал потускневшими глазами.

— Что вы здесь делаете? — поинтересовался Лысенков.
— Как это что? — в голосе нотка возмущения.— Я на своем заводе. Десятки лет здесь проработал. Прихожу каждый день, отыскиваю, что осталось. А насчет шестеренки дело мудреное. Покажите ваш вал, начнем искать, авось сыщется подходящая.
По-видимому, мы с Лысенковым родились под счастливой звездой. Старик повел нас на свой «склад» утиля, и среди хлама удалось разыскать нужную шестеренку.

Оставалось еще навестить квартиру моих родителей. Лысенков остановил машину у парадного подъезда и поднялся со мной на второй этаж. Дверь была открыта настежь, словно нас ожидали. В коридоре и комнатах чистота, полы, окна, двери помыты, но пусто — ни мебели, ни людей.

— Кто-то себе жилье готовит,— предположил Лысенков.

За окнами седая декабрьская мгла. Редко промчится машина. В пустых комнатах неуютно. Меня сковывает холод, но в душе теплится надежда: «Они переехали, в другой дом. Встретимся после войны». Лысенков спрашивает: «Это точно, что они здесь жили?» Он хочет отвлечь меня от грустных мыслей. Разве можно забыть весенний солнечный день двадцать второго года, когда я, демобилизовавшись после гражданской войны, приехал в Киев и стоял в этом коридоре? Разве можно забыть знойный июньский день сорок первого года, когда я приехал навестить мать? Она лежала вон в том углу на постели уже несколько лет, задыхаясь от душившей ее астмы...

Мы вышли на улицу. У парадного нас остановил высокий, худощавый мужчина с развевающимися от ветра усами. Тихим голосом он произнес:
— Их того... в Бабьем Яру...

...Лысенков гнал машину со скоростью ветра. Он сидел за баранкой нахохлившись и молчал.

 

Возвратились вовремя. Завтра наступление.

Большая удача выпала на долю Ивана Никифоровича Бойко. Он мечтал о крупной операции. И что же, мечта его сбылась под станцией Казатин, крупным железнодорожным узлом.

Танковому полку предстояло под Новый 1944 год захватить станцию. Разведка донесла, что в городе скопились тысячи вражеских автомашин: трехтонные «оппель-блитцы», восьмитонные «бюссинги», «оппель-адмиралы», «оппель-капитаны». Во-первых, это тысячи пленных водителей, во-вторых, продовольствие, амуниция, снаряды. В-третьих... Но это уже имело личное отношение к Бойко: не то в самом Казатине, не то вблизи проживали родные Ивана Никифоровича.

Бойко отказался от лобового удара и приказал полку двигаться дальше, минуя Казатин. В трех километрах от станции он остановился.

— Что надумал? — удивился замполит Ищенко.
— Поставить танки на рельсы. 
— Ваня, ты часом не свихнулся?

Бойко раскатисто рассмеялся:
— Чем танк хуже паровоза? Паровоз идет по рельсам, а танк по шпалам.
— Порвешь гусеницы.
— Гусеница не веревка, сдюжит.

Бойко шутил, он знал силу и слабость гусеницы, знал чего хочет, и поделился своими мыслями с экипажами. Его дружно поддержали. Механики-водители и башнеры снесли к железнодорожной насыпи доски, старые шпалы. Первый танк въехал по ним, не задев рельсов, и повернулся лобовой броней к станции так, что гусеницы легли на шпалы. Операция заняла два часа.
...Ни один состав не ушел из Казатина, ни одна вражеская машина не выехала из городка. Танки прошли с тыла, стреляя на ходу. Бой носил скоротечный характер. По существу и боя не было. Паника охватила неприятеля.

Героем дня был Бойко. Все уверяли, что ему присвоят звание подполковника и дадут Героя. Так оно и случилось.

 

Не меньшим героем дня был и Петр Гриболев в танковой роте Стороженко. Василий Стороженко двинул с исходных позиций у села Иванковцы свою роту, но ему не повезло — сразу ранило. Он передал командование Гриболеву и наказал:

— До Казатина пять километров. Иди осмотрительно, но когда подойдешь к Янковцам, остановись, открой ураганный огонь и стремительным броском захвати город. Обо мне не думай, после перевязки вернусь.

— Как доберетесь? — спросил Гриболев.

— Меня довезут,— ответил Василий Яковлевич,— но этих хлопцев на танк не бери, я за них отвечать не хочу.

«Хлопцами» он назвал меня и Силяева. Мы молча слушали разговор Стороженко с Гриболевым, спорить было бесполезно.
— Не волнуйтесь, Василий Яковлевич, все исполню лучшим образом.

До Нового года оставалось меньше восьмидесяти часов. Хотелось встретить его в городе, в котором я родился за пять лет до нашего века, поднять бокал, простой граненый стакан или кружечку и чокнуться за победу.

Танки Гриболева приблизились к Казатину и остановились на опушке леса. Выполняя обещание, данное Стороженко, Петр Филиппович приказал открыть огонь из всех пушек по городу, а потом бросился к самому городу. Получилось так, что стороженковская рота под командованием Гриболева даже раньше оказалась на улицах Казатина, чем танки Бойко, но довершали разгром фашистов они уже вместе.

За этот бой Гриболеву присвоили звание Героя Советского Союза.

Отличились и другие: Казимир Томашевский, Иван Андрощук, Виктор Дзиган. Они захватили сахарные заводы, расположенные вокруг Казатина.

 

В этот час Горелов и Бабаджанян грустили. Грустили потому, что Кривошеин покидал корпус. Он окончательно рассорился с начальством. Свое слово он сдержал, написав в Москву. Приехала комиссия. Кривошеин добился, чтобы его освободили.
Морозная предновогодняя ночь полна снега и облаков. Потом облака рассеялись — и выплыла светлая луна, словно ее почистили мелом и дресвой. Снег под ногами хрустел, как сухой валежник. На небосклоне вспыхивали и гасли сполохи. Эту ночь не сравнить с прошлогодней. Как далеко мы шагнули на запад по родной земле! Теперь мы измеряли расстояние на сотни километров. Никто не сомневался, что мы скоро перешагнем государственную границу с Польшей и пойдем дальше, туда, откуда выползла ядовитая змея.

В старой хатенке сидел сумрачный Кривошеин. В машину укладывали вещи. Наконец все закончили. Генерал поднялся, попрощался со всеми, кто пришел к нему в этот час, и сел в кабину рядом с водителем.

— С Новым годом! Счастливой дороги!
— С Новым годом! Счастливо оставаться!


<<  Назад       Содержание     Далее  >>

Hosted by uCoz