Список литературы

Содержание

Гарин Ф.А.
Я  ЛЮБИЛ  ИХ  БОЛЬШЕ  ВСЕХ.
ЦВЕТЫ  НА  ТАНКАХ.

Москва, «Советская Россия», 1973


Я знаю, никакой моей вины
В том, что другие не пришли с войны.
В том, что они — кто старше, кто моложе.
Остались там, и не о том же речь.
Что я их мог, но не сумел сберечь,—
Речь не о том, но все же, все же, все же...
А. Твардовский


НА НОВЫЙ ФРОНТ 

Медленно шли машины цепочкой. Когда дорога изгибалась дугой, сквозь запотевшее ветровое стекло было видно, как полуторки и трехтонки неторопливо сползали в снежные ямы и с трудом выползали из них.

Мы сидели со старшим лейтенантом Иваном Кривцовым в крытой полуторке на высоком ящике и смотрели в слюдяное окошечко. От времени слюда позеленела, и эта зелень в сочетании с синими сумерками приобрела светло-фиолетовый оттенок, отчего снега казались подсиненными и накрахмаленными.

Кривцов похудел, осунулся. Впрочем, не он один, все мы изменились, просидев под Вереей полтора месяца на сухом пайке, без горячей пищи. Напротив нас, прижавшись друг к другу, сидели старший лейтенант и медсестра. Они разыскивали медсанбат, входивший в один из корпусов Первой танковой армии, и редактор газеты Нефедьев разрешил им устроиться в редакционной машине. Лицо у старшего лейтенанта было густо усеяно веснушками, природа не поскупилась швырнуть в него полную горсть рыжих маковок, и они прилипли ко лбу и к носу. Нижняя челюсть упрямо выдавалась вперед, а большой рот с потрескавшимися от холода губами выглядел некрасиво, но выразительно.

Девушка, спрятав озябшие пальцы в рукава стеганки, почему-то стыдливо отводила глаза, когда встречалась с взглядом Кривцова. Ее волосы были убраны под ушанку, но, судя по спустившейся пряди на правое ушко, они горели, как медь. Выражение ее лица неуловимо менялось: когда зеленые глаза вспыхивали недобрыми огоньками, на щеках возникали жесткие линии, уползавшие за ворот стеганки, но стоило ей улыбнуться — и лицо становилось кротким.

Ни она, ни старший лейтенант не промолвили слова с той минуты, как сели в полуторку. Сняв с себя вещевые мешки, они устроились на таком же ящике, на каком сидели мы с Кривцовым. Ваня тихо про себя пел. По-видимому, тоска его глодала. Девушка скользнула по лицу Вани беглым взглядом, опустила глаза, Кривцов смущенно отвернулся к окошечку.

Неожиданно мотор в машине заглох. До нас донеслись бранные слова шофера Лифинцева — он клял машину, морозы и... Адольфа Гитлера.

— Не поможет,— тихо промолвил Кривцов, продолжая смотреть в окошечко,—давно бы облить этот рыдван горючим и поджечь, а Нефедьев носится с ним, как с писаной торбой: «Полуторка нам еще два-три года послужит».

С улицы раздался сердитый голос Нефедьева:
— Кривцов! Заснул, что ли? Иди помоги Лифинцеву! 
Ваня усмехнулся:

— Как помочь, так Кривцов, а как папиросы из военторга делить, так на тебе боже, что мне негоже.

Кряхтя, он поднялся; по тому, как он неохотно собирался и долго вылезал из машины, было видно, что сил у него поубавилось. А давно ли он носился, как молодой олень!

Мы прислушивались к голосам Нефедьева, Лифинцева и Кривцова. Они возились с мотором до тех пор, пока он не ожил. Ехать, однако, дальше не пришлось — вокруг ни одного селения, а на землю опустилась чугунная тьма.

Заночевали в поле.
В «наборной» и «печатной» машинах растопили времянки. Типографские и редакционные работники, сбившись в кучу на ящиках и мешках, спали. Не спал я один — думал о товарищах. Всем сейчас приходилось трудно, очень трудно, но никто не роптал. Достав папиросу, я чиркнул спичкой и увидел прислонившихся к стенке двух наборщиц — Шуру и Паню. Девушки дремали.

Они пришли к нам из Старой Торопы осенью сорок первого года, когда наша 29-я армия отошла от границы в калининские леса. И остались как вольнонаемные. Шура, двадцатидвухлетняя девушка с красноватыми руками, в кирзовых, не по ноге, сапогах и легком драповом пальто, неуклюже сидевшем на ней, быстро завоевала к себе уважение за строгость и недоступность. Она была чересчур полна для своих девичьих лет, и в шутку ее окрестили «кормилицей». Паня, наоборот, отличалась изяществом. Рядом с Шурой и Паней полулежала медсестра, а подле нее пристроился старший лейтенант Дмитрий Салазнин.

Докурив, я погасил папиросу, спрятал руки в карманы шинели и втянул голову поглубже в плечи. Хорошо бы задремать, но сон бежал от меня. Огонь в печурке погас, чурок больше не было.

Петр Иванович Нефедьев страстно любил охоту. Да и как ему было не любить, когда вырос в сибирской тайге. Он отлично разбирался в системах ружей, знал повадки птиц и зверей. В этом человеке жизнь била через край, и никогда он долго не печалился, если на его долю выпадали неприятности. Как-то в одной из сводок Совинформбюро, принятой дежурным — художником армейской газеты Вязниковым,— по радио сообщалось, что на Энском участке фронта мы потеряли в бою шесть бойцов, а взяли в плен тридцать шесть вражеских солдат. В газете же цифры перепутали. Ошибка возмутила начальника политотдела армии Журавлева, который направил в редакцию инструктора поарма с приказанием выяснить причину. Ошибка не стоила выеденного яйца, но виновника надо было найти. Потеряв надежду, Нефедьев подал полковому комиссару рапорт, в котором взял на себя всю вину. Это была благородная смелость. Приказом по армии ему и объявили выговор.
Нефедьев не скрыл приказа и прочитал его сотрудникам редакции на марше, когда мы остановились отдохнуть на три часа у дремучего леса. Стоял конец февраля, погода потеплела, ноздреватый снег обмяк.

— Поохотиться бы сейчас, да ружьишка нет,— сказал он с видимой досадой, вошел в лес бесшумной походкой и тотчас приметил беляка, перемахнувшего через маленькую полянку. Сразу в нем заговорила душа охотника: — Выпить стакан крепкого вина — хорошее дело, закурить ароматную папиросу — тоже неплохо, получить приветливое письмо — приятно, но лучше охоты ничего на свете нет. Эх, кабы не война! — вздохнул он.— Вот в такую погоду, когда снег мякнет, шаг в лесу не слышен. Без мороза на пороше легко отыскать беляка по следу. Выйдешь на поляну, по ней разметались созвездия заячьих лап... Собака голос подала, на след напала. Охотник должен все знать: когда в ложбинку спрятаться, когда на просеку выйти, когда бежать туда,. где гуще подсад. Ох, и любо сердцу! 

Выйдя с Нефедьевым из леса, мы осмотрелись. Перед нами возник пейзаж, знакомый по картине Бялыницкого-Бирули «Вечные снега». Тонко и наблюдательно воспроизвел художник в блеклых, чуть сероватых тонах такой же зимний день на холсте.

Мы приближались к землям Белоруссии. В деревне Гоголь (не знал, наверное, Николай Васильевич, что далеко от Сорочинцев заброшено селение с названием Гоголь) нам было приказано остановиться, занять одну избу и через два дня начать регулярно выпускать газету. Четыре избы — от одной до другой добрых пятьсот метров — назывались почему-то деревней.. Хозяин нашего дома, восьмидесятилетний дряхлый старик, весь день безмолвно лежал на печи, но вечером оживлялся, доставал из-под подушки, обшитой черным наперником, самодельную скрипку и безжалостно, пиликал на ней ненатертым смычком :— где было в то время сыскать канифоль! Контрольный редактор Дмитрий Андреевич Журавлев, которого мы в отличие от начальника поарма называли «маленьким» Журавлевым, пытался угомонить старика, но тот делал вид, что не слышит. Может быть, он действительно оглох.

— Украсть у него бандуру,— предложил Вязников.— Невтерпеж, надо кончать с этим Паганини. Ночью Вязников спал крепким сном и, понятно, никто, из нас не решался обидеть старика, да и сам Вязников, не рискнул бы стащить скрипку. В доме был еще мальчонка Михась, лет двенадцати. Сколько мы ни пытались разузнать у него, где отец с матерью, давно ли он живёт с дедом — ничего не удавалось.

Прошло несколько дней. Вечером старик по-обычному принялся за скрипку, но после первых же звуков в избу ворвались пятеро рослых бородачей с винтовками. Старик выронил скрипку из рук.

— Кто будете? — грозно рявкнул один из бородачей.
— Аргентинцы,— невозмутимо ответил капитан Умывакин. — Разве по нас не видать?
Бородач рассмеялся, подошел к печке и крикнул деду в самое ухо. 

— Больше играть не надо. Скрипку подари Михасю. 

Оказалось, что пять бойцов-коммунистов, очутившись осенью сорок первого года в окружении, решили составить маленький партизанский отряд. Их знали уже в нескольких белорусских деревнях, кормили, поили. Не было у них ни рации, ни военных карт, установить связь с большими отрядами не удавалось. Поджидая на дороге то вражескую машину, то фурманку, они уничтожали ее, не оставляя следа. В морозные ночи они заходили к деду погреться, а иногда и переночевать, но если из избы доносились звуки скрипки (условный знак) — партизаны уходили. Старик уже плохо разбирался в том, что происходит, и собирался нас тоже выдать своим пиликаньем. Партизаны решили на этот раз не уходить в лес, а захватить «врагов» врасплох, и ворвались в избу.

В этот вечер дед больше не услаждал нас звуками самодельной скрипки. Партизан мы накормили и уступили им несколько половиц, заменивших им постель.

Так началась наша жизнь на Северо-Западном фронте.

В избе, стоявшей одиноко у дороги и невесть кем выстроенной на огромном безлюдном пустыре, поселился начпоарма — «большой» Журавлев со своим адъютантом, старшим лейтенантом Городецким. Высокий, худой, с живыми глазами, всегда настороженно следившими за всем, что происходит вокруг, Городецкий редко беседовал с комиссарами, приходившими к начальнику политотдела. Он казался необщительным, даже замкнутым. В присутствии других он на приказания полкового комиссара лаконично отвечал: «есть», «будет сделано», а, оставаясь с ним наедине, подробно рассказывал, кому из политработников следовало бы помочь, кого незаслуженно обошли при раздаче подарков, полученных из тыла.
Я застал Журавлева за чтением приказов. Он сидел за колченогим столом у окна, выходившего на дорогу, по которой с грохотом проносились время от времени танки.

— Два гетмана, три кривошеина,— доложил Городецкий и исчез из избы. Через несколько минут он возвратился и, бросив таинственные слова «один гетман, два кривошеина», снова ушел. Так он много раз приходил и уходил, произнося непонятные мне фразы.

Журавлев, читая приказы, записывал на отдельном листке все, что докладывал Городецкий, и порой бросал на меня взгляд.

— Господи! — произнес он с усмешкой и отложил в сторону объемистую пачку приказов.— Сколько писанины! Война, люди гибнут, а сверху все пишут и пишут. Попали в армию из «гражданки» чернильные души и изводят бумагу. До ранения я был в 50-й армии — И там такое же. А ведь до войны ни одна воинская часть не получала за год столько приказов и распоряжений, сколько теперь за день. Каждую бумажку прочитай, распишись и другим прикажи то же сделать. Плюнул бы я на это, да нельзя, скажут: «Извольте не рассуждать, а выполнять». Все пишут — и наш политотдел от них не отстает.

— А вы не читайте,— предложили. 
— Мне эти приказы дал член Военного совета. «Нате, говорит, прочитайте и изучите! Вам же на пользу. Вы два года в пехоте шагали, танкистов не знаете, это особая порода людей». Так и сказал: особая порода людей.

— О каких гетманах бубнит все время старший лейтенант?
— Кому-кому, а вам пора знать, что танковым корпусом командует генерал Гетман, а механизированным — генерал Кривошеий. Сейчас танки их бригад на марше, и я приказал Городецкому подсчитать количество машин, проходящих к месту дислокации.

В избу вбежал Городецкий и предупредил:
— Сюда идет член Военного совета. Журавлев равнодушно принял эту новость, во всяком случае внешне ничем не выдал своего волнения. В избу вошел грузной походкой небольшой человек, сбросил с себя новенький романовский кожух. Китель на нем сидел неуклюже, мешало заметно выпиравшее брюшко.

— Я знал, где обогреться,— произнес он весело.— Мои хлопцы сбились со счету. Одни говорят, что прошли шестьдесят два гетмана и семьдесят четыре кривошеина, другие наоборот.— Растирая лиловые от мороза руки, он спросил: — Чаю нема?
С первых же слов нетрудно было догадаться, что генерал уроженец юга Украины. Он не пытался расположить к себе Журавлева шуткой или побасенкой, но в его словах и жестах отсутствовала та сдержанность, какую мы наблюдали у его предшественников. У тех были разные характеры, но один и другой снискали к себе уважение во всех дивизиях и полках нашей армии за принципиальность, скромность и подлинный демократизм. При появлении генерала я отошел в темный угол избы, но он все же заметил меня.

— А ты кто?— голос его прозвучал резко.

За меня ответил полковой комиссар. Он знал мою вспыльчивость и не сомневался, что я в повышенном тоне скажу генералу о том, что к командиру и бойцу, согласно уставу, надо обращаться на «вы». На эту тему мы с Журавлевым не раз беседовали, но однажды он твердо высказал свою точку зрения, которая, как я убедился позже, имела свое оправдание.

— Если начальник кого любит и верит ему, то обязательно будет говорить «ты».
— Значит, мне не приходится рассчитывать на вашу благосклонность?
— Вас я люблю,— без рисовки ответил Журавлев,— но обращаться на «ты» не могу, вы старше меня на десять лет.
Это был разумный ответ вежливого человека. А вопрос генерала все же меня смутил.

— Зачем тебе здесь сидеть? — уже более мягко сказал член Военного совета.— Поехал бы к гвардейцам, там такие хлопцы, что влюбишься в них. Они в лесу, километров двадцать отсюда.

Совет генерала я принял охотно и стал одеваться. До меня донесся голос Журавлева.

— Я вам точно скажу, товарищ генерал, сколько прошло танков.
— Вы откуда знаете? — Генерал с затаенным любопытством посмотрел на полкового комиссара.— Не начпоарма, а цэсэу (ЦСУ — Центральное статистическое управление).

Они уже встречались трижды до этого, и Журавлев не собирался произвести на генерала какое-то особое впечатление. Между ними сразу образовался ледок, и растопить его, казалось, будет нелегко.

— Я обязан знать,— ответил он просто, но за этой простотой скрывалась колючая гордость: на, мол, выкуси!
— Вот так должен работать танкист.— Генерал вперил свой взгляд на улыбнувшегося Журавлева, но по улыбке трудно было разгадать, как начпоарма отнесся к этому замечанию.


Содержание      Далее  >>

Hosted by uCoz