Список литературы

Содержание

Гарин Ф.А.
Я  ЛЮБИЛ  ИХ  БОЛЬШЕ  ВСЕХ.
ЦВЕТЫ  НА  ТАНКАХ.

Москва, «Советская Россия», 1973


  ... Глава 2.     ГВАРДЕЙЦЫ

На ловца, говорят, и зверь бежит. Вышел я от Журавлева на улицу, смотрю: какой-то боец выкарабкался из сугроба и стряхивает с себя снег, залепивший ему нос, глаза, уши. Пригляделся — наш фотокорреспондент Исполатовский.

— Что случилось? — спрашиваю. 
— Задумался, а танк сзади как налетит. Я в испуге посторонился и, как видите, угодил в яму.
— Как вы попали сюда?

— Нефедьев послал. Нечего, говорит, без дела в Гоголе сидеть, шел бы к гвардейцам снимки делать. Я и пошел.— Борис Николаевич еще долго выгребал снег из-за воротника и все рассказывал про Михася, который накануне тайком покинул деда и убежал к какому то дяденьке проситься в полк.

Механизированный корпус, которым командовал генерал Кривошеий, гордился своей Первой танковой гвардейской бригадой, единственной гвардейской частью в нашей армии. В сорок первом году ею командовал полковник Катуков, ныне наш командарм, генерал-лейтенант.

Сколько километров исходили мы с Исполатовским за полтора года войны: мокли под проливными дождями, изнывали от жажды в нестерпимую жару, проваливались в снежные ямы, вязли в болотах. И сейчас мы утопали в снегу, но снег был не жесткий, а талый, под ногами хлюпала вода, а до весны было еще далеко.

— Ничего не понимаю,— пожал плечами Борис Николаевич,— танки наши ведь потонут в этой топи и никогда из нее не выберутся. Говорят, старуха напудрится, но морщин ей не скрыть. Так и здесь: снег закрыл болота, через две недели все поплывет.

Исполатовский рассуждал логично. Танкисты, с которыми мы познакомились, говорили то же, но без возмущения. Только год спустя нам стал известен тщательно продуманный и осуществленный план Генерального штаба. По данным советской разведки было установлено, что гитлеровское командование встревожила дуга, образовавшаяся западнее Курска.

Ставшая столь известной Курская дуга проходила по линии южнее Орла, далее на Севск — Рыльск, восточнее Сумы — Белгород. Противник намеревался зажать с обеих сторон советские части, расположенные в излучине, и прорваться к линии Воронеж — Лиски. Тогда же Ставка решила сформировать несколько танковых армий и Первую направить секретно на Курскую дугу. Важно было замести следы этой армии. Ее сперва бросили к Демянску, где противнику удалось создать, как тогда говорили, «Демянскую грушу», с целью намеренно информировать фашистское командование о пребывании этой армии на Северо-Западном фронте. Когда же советское командование убедится в том, что противник знает о Первой танковой армии, то ее секретно передислоцируют на Курскую дугу.

В какой день это случится — не знали, а пока под гусеницами талый снег. То ли дело здесь летом! Неподалеку Селигер — жемчужина русской природы. Константин Паустовский посвятил немало лирических строк Мещере, Михаил Пришвин — Подмосковью, а о Селигере разве что в справочниках написано скупо и сухо. По уверениям жителей, нет нигде более красивого озера и про него говорят — кто на Селигере не бывал, тот и России не видал. Расплескавшись на двести пятьдесят квадратных километров, озеро приютило на своих многочисленных островах деревни, а в них свои озера и протоки, и уж конечно, леса и пашни. На заре Киевской Руси через Селигер пролегал торговый путь. Караваны судов шли из Новгорода во Владимир, на Каспий, Балтику, а сейчас, в преддверии весны сорок третьего года, над Селигером летали советские разведчики — самолеты, следя за движением противника.

Итак, нам предстоит покинуть эти места. Жаль!


Первой гвардейской танковой бригадой командовал гвардии подполковник Горелов, которого со дня на день должны были повысить в звании. Высокий, плотный, с красивым ртом, он производил впечатление добряка, компанейского человека. Таким он действительно был в жизни. Говорил Горелов тягуче, но решение принимал быстро и требовал от своих подчиненных выполнять его приказания без промедления. Жил он со своим порученцем Степаном Бенфиаловым, славившимся тем, что умел все делать. О таком умельце в народе говорят: человек с золотыми руками. Бенфиалов варил вкусные обеды, метко стрелял, сапожничал, портняжил, лудил самовары, водил машину, стеклил окна и даже рвал больные зубы плоскогубцами. За что ни брался — все удавалось. И этот старшина, выглядевший лилипутом — 150 сантиметров от каблуков до макушки,— ни на минуту не покидал комбрига, в которого был влюблен.

Хозяйничая однажды в избе, Бенфиалов пел что-то под нос, потом замолк и спросил у Горелова:
— Товарищ гвардии подполковник, маманя у вас есть?
— Померла. Мне тогда шестой миновал. Люди свезли ее на погост, я шел за гробом, но не плакал, не понимал, почему мать спит в большом ящике и не просыпается.

— А папаня?
— Сроду не видал, хотя по отчеству Михайловичем зовут.
— Может, вы...— и запнулся.

Горелов перебил его, и глаза подполковника гневно заблистали:
— Я не байстрюк! У меня и брат Михайлович и сестра Михайловна.
— А родились где? — с прокурорской невозмутимостью продолжал старшина.

— В деревне Колышкино Ивановского района,, воспитывался в Шуйском детдоме № 6. А в Шуе у меня брат, тезка твой. Пришел он после гражданской войны,— мне уже лет тринадцать было,— и говорит: «Ты теперь, Володя, сам себе на жизнь добывай. Письмо пришло. Отец приказал долго жить, царствие ему небесное». Он кровельщиком работал в Иванове, а ты меня, Степка, в байстрюки записал…

— Будет вам такое говорить, товарищ гвардии подполковник,—обиделся Степан.—Что я: шелапут какой, чтобы здакое про вас подумать.—И, повременив, спросил: — А когда родились?

— На Симеона-летопроводца.
— Это в каком же месяце?

— По старому—первого сентября, а по новому — четырнадцатого. В Шуе у нас, бывало, говорили: «Семен лето провожает». На Семена огурцы солили, и лук с тараканами хоронили, всего не припомнишь.

— Еще что говорил брат?—допытывался старшина.
— Говорил, чтобы мне, как подрасту, пойти в кавалерию коня добыть и по гроб жизни оставаться в армии. «А на меня и Анку не рассчитывай, у нее — у сестры, значит, моей — грудь больная, червь грызет».

— Живет она, Анна Михайловна?
— Умерла. Ну, понятно, не от червя. Я думаю, что у нее рак был, потому как она шесть месяцев пролежала в больнице и ничего не ела.

Степан тихо запел:
Как же мне, рябине,
К Дубу перебраться? 
Я б тогда не стала 
Гнуться и качаться.

— А жена у вас есть? — неожиданно спросил он.
— И жена и дочка. Жена на фронте врачом, а Наталка с бабушкой в Кунцево, под Москвой…— И вдруг осерчал: — Брось ты, Степан, меня допрашивать. Тебе какое дело?

— Чего же это жена вам не пишет? — не унимался старшина.

Горелов мог приказать Бенфиалову замолчать, но он накинул на себя шинель и вышел на улицу. Никто не знал, какую тяжелую семейную драму переживал этот большой, физически сильный человек. Теща, любившая Владимира Михайловича, в одном из писем призналась, что дочь ее Валерия полюбила на фронте какого-то полковника и просила «написать об этом Володе», пусть, дескать, знает все, «не хочу его обманывать». И Горелов спрятал в тайниках сердца тяжелую обиду.


Комбриг принял нас сухо. Подпоясывая белый полушубок с промасленными пятнами от солярки, он многозначительно сказал:
— Командир корпуса вызывает. Вы, ребятки, айда в лес к комбату Заскальке, он мастер рассказывать, а я человек скучный.

Бенфиалов, одетый в кавалерийскую до щиколоток шинель, с автоматом за плечами, посмотрел на часы и напомнил:
— Опоздаем, товарищ гвардии подполковник.

Горелов бросился из избы и юркнул в вездеход, за ним старшина — и машина легко рванулась на дорогу, обдав нас снежной пылью.

В лесу стояла тишина. Безлюдно. Издалека доносились глухие удары, по-видимому, где-то рубили. Между деревьями с черными, словно отсыревшими от дождя, стволами стояли танки. Сразу их трудно было приметить.

Мы подошли к крытой полуторке с самоварной трубой, из которой вились струйки дыма. В машине тоскливо пели под гитару.
Ты сейчас далеко-далеко, 
Между нами снега и снега...

Исполатовский, молчавший всю дорогу, неожиданно оживился:
— Угадайте, что это: в лесу выросла, из лесу вынесли, на руках плачет.
— Не знаю.
— Гитара! Так не зайти ли к ней в гости? Может, она нас накормит? 

Мы поднялись по лесенке, приставленной к двери, напоминавшей садовую калитку, и вошли в машину. По обе стороны, как в купе железнодорожного вагона, в два этажа койки, между нижними — столик, на задней стенке — вешалка, над боковыми оконцами — марлевые занавески. С холода показалось, что в этом фронтовом домике очень тепло и уютно. На койке сидел майор с гитарой на коленях. Ворот гимнастерки расстегнут. Увидев нас, он зажал правой рукой гриф — мелодия оборвалась, — и поднял беспокойные свинцовые глаза. Реденькие волосы с большими залысинами были аккуратно зачесаны набок. Он напоминал преуспевающего начфина, которому до войны жилось беспечно, но три боевых ордена говорили об ошибочности мелькнувшей мысли.

— Не вы ли комбат Заскалько? — Исполатовский комично приложил к ушанке руку лодочкой, как старик, который уже плохо слышит.
— Я! — и недовольно отложил гитару в сторону.

— Нас направил к вам комбриг Горелов.
— Я на работу никого не принимаю,— ответил с явным озорством Заскалько и щелкнул языком. Увидав наше смущение, он тотчас улыбнулся и добавил уже дружелюбно:— В Ростове у нас так балагурят. Чем могу служить?

— Мы сотрудники армейской газеты... Исполатовский не договорил. Заскалько вскочил на ноги, проворно застегнул ворот гимнастерки, затянул потуже пояс и, открыв дверь, крикнул:
— Рябой! А Рябой!

Эхо отчетливо ответило в лесу. Заскалько засуетился, предлагая снять шинели и присесть на койки.
— Первый раз в жизни встречаюсь с газетчиками, — зашумел он, с трудом протискиваясь между столиком и койкой. — Вот не ожидал! Полтора года воюю, никогда не видал вашего брата, а здесь, в лесу, вы сами заявились в гости. По такому случаю (он уверенно сделал ударение на «а») попрошу вас со мной пообедать. — Он снова протиснулся к двери, отворил ее и закричал: — Рябой, чертова душа!

Эхо снова откликнулось.

В «домик» ворвался в танковом шлеме, но без шинели молоденький розовощекий сержант с незаслуженной фамилией — Рябой. Его маленькие зеленые глазки шарили, как у зверька, по сторонам, будто чего-то искали, а может быть он просто боялся комбата. — Накрывай на стол!

Рябой разостлал фронтовую скатерть — газету — и ушел. Через полчаса он принес борщ в большой эмалированной миске, накрытой трехслойным картоном, и ловко просунул ее в дверь. Исполатовский нетерпеливо достал из-за голенища сапога «подвижной механизм», подаренный ему Кривцовым, и признался:

— Из котелка ел, из ведра ел, из такой миски не приходилось.

В «домик» неожиданно вошел маленький, коренастый майор, и, ничуть не смутившись присутствием незнакомых людей, снял ушанку, церемонно поклонился и скрипучим голосом произнес:
— Мир этому дому.

Заскалько без удовольствия, как человек, к которому не вовремя пришли, ответил:
— Спасибо на добром слове. Какими судьбами, Иван Никифорович?
— Ехал мимо, продрог, дай, думаю, погреюсь у Павла Андреевича.
— Раздевайся, садись к столу, пообедаем. Знакомься с товарищами, сверху приехали.

Майор равнодушно посмотрел на нас и подал руку.
— Из корпуса?
— Бери выше! — Заскалько задорно вскинул брови.
— Из армии?
— М-м...

Майор снял с себя полушубок и сел на койку. Его землистое лицо ничем не привлекало, но выразительные глаза приковывали к себе. Они смотрели прямо, и по ним можно было безошибочно угадать — раз человек задумал, то сделает.

На второе Рябой принес в той же миске «пулеметную» кашу. Майор ерзал на койке, крепился, но не выдержал. Вытащив из кармана штанов бутылку с длинным и узким горлышком, он поставил ее на стол.

— С пустыми руками, Павел Андреевич, я никогда к тебе не приезжаю, а ты меня чураешься.
— Пустое говоришь,— оправдывался Заскалько,— не люблю ездить по чужим хозяйствам, а если бы пришлось к тебе нагрянуть, то не без гостинца.

Исполатовский посмотрел на бутылочную этикетку и с видом знатока произнес:
— Итальянское.

Густое, сладкое вино не пришлось по вкусу Заскалько, и он сморщился.
— Для моей дочурки вполне подходящее, а для нас, Иван Никифорович, вроде как сироп к зельтерской.

Майор вскоре попрощался. Перед уходом он пригласил нас в гости.
— В танковом полку, которым я командую, один только я гвардеец, потому что командовал батальоном до Заскалько, но ребята все геройские. Приедете — убедитесь. Полк в десяти километрах отсюда, строго на северо-восток. Спросите хозяйство Бойко.

Смеркалось, когда мы направились с Заскалько в роту, которой командовал старший лейтенант Иван Кульдин, награжденный двумя орденами Красного Знамени. На крохотной поляне собрались командиры машин, башнеры, механики-водители, стрелки-радисты.

Морозно. Сильный ветер сдувал с оголенных ветвей жесткий снег, успевший выпасть за то время, пока мы обедали. Между деревьями кое-где мелькали едва уловимые огоньки, именно такие, какие возникают перед уставшими глазами путника, жаждущего пристанища в зимнюю ночь в безлюдной степи.

— На поверку! — раздался голос Кульдина. — Командный состав на правый фланг, по два — становись!

Быстро построились гвардии старший лейтенант Шустов, гвардии лейтенанты Майоров и Полеводов, гвардии младший лейтенант Кузьмин, экипажи танков. Все орденоносцы.
— Направо равняйсь! Смирно! Слушай вечернюю перекличку!

И снова команда Кульдина:
— Майоров!
— Я! — ответил голос из строя.
— Шустов!
— Я!
— Герой Советского Союза, гвардии лейтенант Любушкин!

Правофланговый грудным баском выкрикнул:
— Погиб смертью храбрых в боях за Родину! .
— Гвардии капитан Самохин!
— Погиб смертью храбрых в боях за Родину!
— Кочубей!
— Я!

Долго еще Кульдин выкликал по фамилиям. Когда поверка кончилась, он в последний раз скомандовал:
— Вольно! Разойдись!

Меня охватило волнение. За все время войны в нашей стрелковой армии не было вечерних поверок. А сейчас впервые в моем сознании высеклись, как на граните, слова, которые раньше не доходили до сердца — герои бессмертны.
Да, герои бессмертны!


Мы вернулись в «домик» и сели на койку. Заскалько убрал гитару, погладил свои выбритые щеки, задумался. По-видимому, вспомнил тоскливую, в обильных дождях осень первого года войны, сменившую ее суровую зиму, пожары в лесах Подмосковья.

— Взять хотя бы Любушкина,— сказал он, и эта фамилия помогла ему повести свой рассказ.

...Экипаж Любушкина прибыл на танке с ремонтной базы. С ним были механик-водитель Щербаков, башнер Литвиненко, радист Пидмогильный. Только пообедали, закурили, как прибежал адъютант комбрига: «Кончай дымить, Любушкин, полковник Катуков вызывает». Пошел к нему. Комбриг, с места в карьер: «Бери шесть танков и давай в разведку боем на деревню Гряды. Вот тебе карта, видишь, как идет местность, ты и подкрадись по балочке».— «Товарищ полковник, я с такой картой уже обжегся, на месте сам разберусь, как пойти, куда повернуть».— «Иди, как знаешь».

Деревня Гряды была опоясана дзотами и блиндажами. Танк Любушкина шел головным. Высунулся он из люка, и что-то подсказало ему — рядом неприятельские машины. Не увидел, нет, а почувствовал их близость. И тут же приказал свернуть в сторону, чтобы потом развернуться и зайти им в тыл.

Башнер Литвиненко уже собрался выпустить снаряд, а Любушкин ему говорит: «Этак и я умею. А ну, Щербаков, маневрируй и с ходу кромсай гусеницами». Панцирники неожиданно открыли огонь. Болванка пробила правый борт в любушкинском танке. Рация вышла из строя. Пидмогильный замертво свалился со своего кресла. Самого командира контузило. Очнулся, когда услышал голос Щербакова: «Вернемся, товарищ лейтенант!» — «Выполняй задачу!» — зло крикнул Любушкин. В эту минуту танк загорелся. Щербаков выскочил через свой люк, но его прострочила пулеметная очередь. На помощь Любушкину подоспел танк лейтенанта Тимофеева. А через две недели Любушкин на новом танке снова громил вражеские дзоты. 

Заскалько рассказывал вроде бы скупо, но так, что слова приобретали объемность, — рисуя перед глазами картину боя.

...У Петра Молчанова был настоящий русский характер. Приказал ему Катуков ворваться в Скирманово и выгнать оттуда фашистов. Короткая артподготовка. Молчанов повел машину к кладбищу, чтобы оттуда ворваться в деревню. Но у кладбища по машине ударили из пяти орудий. Люк башни срезало, как секирой голову. Самого Молчанова сильно ранило в руку. Прижал он ее к груди, хотелось заплакать от боли, но застыдился: и приказал механику-водителю сдать назад.

Машина укрылась за холмом. Экипаж собрался на «консилиум». Все щупали руку командира и решили, что кость перебита. Как быть? Механик-водитель предло жил: «Вернемся». Молчанов разозлился, закусил нижнюю губу до крови и прошипел: «Заводи машину!» По танку снова открыли огонь. Снаряд вывел из строя оптический прицел, приборы наблюдения. Казалось, конец. Но Молчанов открыл затвор пушки, навел через канал ствола, зарядил и нажал ногой на спуск. Точный удар! Минус одна огневая точка. Повторил, как будто на бис — минус вторая точка. Рука болит, приходится действовать только ногой. Сквозь огневой дождь машина ворвалась в Скирманово. Из дома под кровельным железом вылетела пулеметная струя. «Сноси хату!» — закричал Молчанов. Водитель тараном свалил дом. Под его обломками погиб вражеский пулеметный расчет. Когда танк возвратился в роту, Молчанов от потери крови был без сознания. Его увезли в госпиталь. Из госпиталя он сбежал и был в числе первых, ворвавшихся в Волоколамск. У деревни Тимково танк подбили. Тогда Молчанов пешком добрался до роты, пересел на резервный танк и снова уехал на огневую. В этом бою болванка пробила башню, убив Молчанова.

Павел Андреевич долго рассказывал про своих друзей.
— А какой золотой человек был цыган Рахметов,— говорил он уже через силу.— Форменный ужас наводил на фашистов. В одном бою ему оторвало ногу. Башнер увез его в госпиталь. «Откуда ты родом?» — спросил он у него.— «Из детдома». — «А кто твои родные?» — «Партия», — еле ответил Рахметов и закрыл глаза навсегда.

...Люди старшего поколения помнят, когда в двадцатые годы на улицах больших городов стояли огромные котлы, в которых днем растапливали асфальт для тротуаров, а ночью находили беспризорники теплый приют в них. Одни послушно уходили в колонии, работали в них, учились, другие искали вольготной жизни, шлялись по улицам, попрошайничали, играли в карты.

Толя Рафтопулло остался один: отца убили на австро-русском фронте, мать умерла от тифа. Подался мальчик в Крым — там теплынь, курортники, добрые люди. С годами образумился, ушел в колонию, закончил курсы трактористов. Пришло время служить в армии. Попал в бронетанковое училище, оттуда послали на советско-финский фронт. За героизм был награжден орденом Красного Знамени.

Великую Отечественную войну встретил командиром танкового батальона и на станции Зарудницы дал «прикурить» фашистам. Его дерзкие вылазки под Орлом и Мценском причиняли противнику много беспокойства. Ему присвоили звание Героя Советского Союза.

...Таким же мужественным был Костя Самохин. Случилось так, что, командуя батальоном, ему удалось в ночь на двадцать третье февраля сорок второго года зайти врагу в тыл и нанести ему сильный удар у деревни Аржаники в Кармановском районе Смоленской области. На помощь гитлеровцам подоспели панцирники.

— Мы свое дело сделали,— сказал Самохин своим друзьям,— отойдем лесными тропами.

Трех танков не оказалось. Капитан отправился на поиски. На околице деревни Аржаники он обнаружил их. Один танк был сожжен с экипажем, два других подбиты, а танкисты тяжело ранены. Лишь командиры Литвиненко и Пугачев отделались царапинами.

Самохин решил отбуксировать подбитые танки. Завел мотор, а фашисты, услышав грохот, открыли артиллерийский огонь. Прямым попаданием снаряда танк Самохина был подбит. Взорвались баки, огонь охватил корпус и днище боевой машины. Начали рваться оставшиеся боеприпасы. Вскоре все стихло. Пугачев и Литвиненко бросились к люку — он оказался заклиненным. С огромным трудом им удалось открыть его и вытащить смертельно раненного и обгорелого Самохина.

...Любого работника политотдела в частях ласково называли комиссаром. В это слово, оставшееся в наследство со времен гражданской войны, вкладывали глубокий смысл. Комиссар — носитель духа нашей партии, ее твердости, мужества.

Александр Загудаев правильно понял свою роль, как комиссар. Он знал, что от его поведения в бою зависит успех операции. Когда командир бригады послал батальон занять села Скирманово и Козлово — это было в декабрьских боях на смоленской земле,— танковый экипаж Загудаева неожиданно был атакован несколькими панцирниками противника. Смерть казалась неминуемой. Но Загудаев не дрогнул, не растерялся. В упор был расстрелян тяжелый фашистский танк, а остальные обратились в бегство. Загудаев погнался за ними, и в сумерках, когда бой закончился, подсчитал: уничтожено три панцирника, противотанковое орудие, миномет и двадцать два солдата и офицера противника.

Шестнадцатого января сорок второго года «Правда» посвятила свою передовую статью военным комиссарам», половина ее была уделена бесстрашному комиссару Александру Загудаеву.

Рябой подкладывал дровишки в печурку. Из гильзы, стоявшей на столе, струилось тонкое, как лезвие сабли, пламя. Заскалько что-то пробурчал и уснул крепким сном.

Утром мы умылись водой из растопленного Рябым снега, напились чаю и ушли знакомиться с экипажами танкового батальона. Мы подошли к машине с открытым люком. Из темного зева донесся голос:
Я знал одной лишь думы власть,
Одну, но пламенную страсть...

Заскалько остановился и вытянул руки на уровне плеч, преграждая нам дорогу.

— Пройдем мимо. Кульдин, когда роется в машине, читает стихи. Не надо ему мешать. Я вам о нем вчера ничего не рассказывал. Мировой парень! Под Москвой он дрался, как лев: подбил несколько неприятельских машин, разворотил орудия и сам остался без снарядов. Пришлось спешно отойти, а вслед уходящему танку понесся вихрь огня. Израненный танк остановился. Экипаж ушел в лес, чтобы пройти к своим. Танкисты были измучены боем и ходьбой и не заметили исчезновения своего командира. Хватились — след простыл.

— Погиб Иван,— сокрушался командир роты Стрижевский, находившийся во время боя в танке Кульдина.— Не доглядели...

Но Кульдин не погиб. Он шел по лесу позади всех и разговаривал с самим собой — душа болела за оставленный танк. Боевая машина стоила несколько десятков тысяч рублей. И Кульдин решил вернуться. Безумный шаг — и в то же время полный благородного смысла. На войне самоотверженный человек не думает над тем, что ждет его каждую следующую минуту.

Выйдя из леса, Кульдин пополз к танку. Добрался, подсчитал вмятины и пришел в ужас. А уйти не мог. Бой затих, противник перемещался на новые позиции. Командир влез в машину, стал проверять мотор. Долго возился. Во время боя руки у него дрожали, а сейчас пальцы уверенно прощупывали каждую деталь. И неожиданно забились два сердца — танка и человека. Кульдин возвратил машине жизнь и привел ее в роту. Он вылез через люк водителя — и как будто ничего особенного не случилось — доложил Стрижевскому, что намерен сейчас же направить танк в РВБ (Ремонтно-восстановительный батальон). Командир роты обнял перепачканного Кульдина и расцеловал.

Заскалько рассказал эту историю на том месте, где остановил нас. Из танка все еще доносился голос Кульдина:
Меня могила не страшит:
Там, говорят, страданье спит
В холодной, вечной тишине,
Но с жизнью жаль расстаться мне.

— Ох и любит стихи, хоть хлебом не корми. Наверное, читал Суркова или Симонова. 
— Ни того, ни другого, — улыбнулся Исполатовский.— Это из «Мцыри» Лермонтова.
— Не знал,— застыдился Заскалько.— У нас ребята что ни читают, то Сурков или Симонов.

Мимо прошел старшина.
— Ты куда, Лихошерстный? — поинтересовался Павел Андреевич. 
— К Кульдину. 
— Зачем? 
— Книжку отдать.
— Ну иди, иди! 

Лихошерстный, откозырнув, пошел к танку. 
— Механик-водитель, — кивнул, в его сторону Заскалько, — а с высшим образованием. Честное слово! Тимирязевскую академию окончил, до войны работал агрономом в Оренбургской области.

...Когда Андрей Лихошерстный впервые сжал в руках фрикционы (рули управления, в танке), ему стало не по себе: он увидел мир суженным до размера смотровой щели. А ведь он привык к безбрежным полям колосящейся пшеницы и больше всего его интересовала известная в мирные годы пшеница-под названием «лютесценс». Он досконально изучил ее капризы в лабораториях академии и с успехом засевал большие массивы в своей области. Война призвала Лихошерстного. Тогда он скрупулезно изучил танк и сел в кресло водителя. После первого крещения под Москвой деловито осмотрел танк, подсчитал десять вмятин, столько же царапин и проникся к нему уважением: дескать, крепкая броня, человека надежно защищает.

Как-то раз экипажу было приказано подойти к одной деревне с тыла и отрезать врагу коммуникации. Предстояло пересечь поле, на котором колосились хлеба. При виде золотой нивы сердце агронома дрогнуло, и он остановил танк.

— Что случилось? — спросил командир машины.
— Товарищ лейтенант, разрешите сорвать несколько колосков.

«Что это: блажь, мальчишество или затаенная трусость?» — подумал командир, но, посмотрев на часы, прикинул в уме и примирительно сказал: — Даю две минуты.

Лихошерстный буквально вылетел из люка и через минуту влез обратно с пучком пшеницы. Он положил колосья на колени и с детской восторженностью сказал:
— Она самая…
— Ты про кого? — недоумевал командир.
— Про пшеницу. Я над ней много потрудился на родине. Разрешите, товарищ лейтенант, повести танк по краю поля, жалко топтать хлеба.

Лейтенант поднял крышку своего люка, осмотрел местность и разрешил. Лихошерстный мастерски зашел противнику в тыл. Неожиданный налет всполошил фашистов, они поспешно покинули деревню.

Задача была выполнена. Танк возвратился в роту. На коленях у Лихошерстного лежали колосья прославленной пшеницы «лютесценс».


Три дня мы прожили в батальоне Заскалько. Как-то вечером Исиолатовский воссиял, как начищенный медный таз. Что с ним случилось? Кто вселил радость в этого человека с грустными глазами? Спросить бы у него самого. Однако не пришлось. Он выбросил на стол несколько газет и повелительным тоном произнес:

— Читайте!

Действительно, радостные новости. У врага отбиты Курск, Купянск, Шахты, Краснодар, Красноармейск, Харьков, Змиев, Славянск.

Мы возвратились в деревню Гоголь. В редакции теснота, шумно, хотя дед больше не пиликал на скрипке. Сообщения об успехах наших войск на юге радовали всех. Один лишь «маленький» Журавлев выглядел пресным. Ночью он ворочался с боку на бок, потом тихо спросил у Бориса Николаевича:

— Спите?
— Нет, Дмитрий Андреевич.
— Письмо от жены получил, тяжело ей таскать мешки на второй этаж.
— Где она работает?
— На мельнице, я ведь вам рассказывал.

— Вспоминаю,— виновато сознался Исполатовский, чтобы не обидеть Журавлева. «Разве упомнишь, у кого какая жена и что она делает в тылу?» — Посоветуйте ей перейти на более легкую работу.

— Хлеб-то она имеет без карточки, — трезво рассудил Журавлев, — и Генку есть чем накормить. Вот он меня волнует больше всего. Когда жена уходила из Воронежа, то схватила мальчика на руки и бросилась бежать без оглядки. Сорочки лишней не успела взять ни себе, ни ему. Генка от страха стал заикаться. Жена пишет, что не проходит... Неужели он на всю жизнь останется заикой? 

— Что вы, Дмитрий Андреевич,— уверенно сказал Исполатовский,— и следа не останется. У моих приятелей девочка во время пожара от испуга стала заикаться. Три года икала, а потом — прошло.

Через несколько минут Журавлев уснул. Как, в сущности, мало нужно человеку, чтобы успокоиться: ласковое слово, доброжелательный взгляд, теплое пожатие руки. И как порою трудно это получить.

Утром выйдя на улицу, мы обрадовались яркому солнцу. С крыши текла вода, снег осел.

Днем Нефедьев созвал всех работников и сообщил, что завтра с утра мы уезжаем через Осташков на станцию Черный Дор.
— Я прав,— подмигнул мне Исполатовский,— если не уедем, то потонем в болотах...

Вечером стало известно, что поездка отменена.

Февраль на исходе. Как никогда, в это время разыгралась теплынь. Солнце согревало рваные облака, и те медленно таяли, растворяясь в синеве неба. С юга дул. мягкий ветер, он нес добрые вести — города и села Украины и Кавказа после тяжелого сна в неволе пробуждались к жизни.


<<  Назад       Содержание     Далее  >>

Hosted by uCoz