Список литературы

Содержание

Гарин Ф.А.
ЦВЕТЫ  НА   ТАНКАХ 

Москва, «Советская Россия», 1973


... Глава 9.  ЕЩЕ ПОЛЬСКА НЕ СГИНЕЛА

Армию перевели на правый фланг фронта.

Бригады пополнялись танками, самоходками, пушками и новым полком РС — реактивных снарядов. Командиром полка назначили юного капитана Гиленкова, худощавого и подвижного. Он напоминал десятиклассника, на которого временно надели военную форму. Все звали его ласкательным именем — Юрочка.

С особой любовью к Гиленкову относился командующий артиллерией корпуса Константин Ахиллесович Паппа. Говорили, что род его уходил корнями в глубокую старину и далекие предки были не то греческими корсарами, не то скандинавскими викингами. Мы знали лишь одно: это был советский полковник, умный, начитанный, блестяще знавший артиллерийское дело.
Вызывая к себе подчиненных, он разговаривал с ними учтиво, с подчеркнутой серьезностью, а вот с Гиленковым у него не получалось. Посмотрит на него и спросит: «Юрочка, ты понял задачу?» Гиленков замрет и ответит: «Так точно, товарищ гвардии полковник». — «Это хорошо, но храни себя».

Уже давно отгремели громы, пролили дожди, уже поднялась в рост трава, а войне все еще нет конца. Ехали нарядными лугами, жужжали пчелы, плавал в воздухе тополиный пух, но пушки не умолкали, в синем небе рокотали самолеты. Ехали на рассвете, ехали лунными ночами в таинственном полумраке леса. Скоро солнце ходить тише станет, а там уж Петров день, и с белеющих полей понесет медовым запахом.

Поднимались все выше на север к Кременцу и Дубне. Расположились в деревне Бокуйма. Три дома в одном месте, в пятистах метрах еще три дома, короче, старые столыпинские хутора.

Отдыхали в доме Ксении Тарасюк. Молодая женщина с торчащими, как у подростка, лопатками, притихшей грустью в глазах, исподлобья смотрела на нас с такой жалостью, с какой смотрят на утопленников.

Поздно вечером мы с Зотиным собрались на улицу спать под яблоней, стоявшей возле дома.

— Уходите? — тихо спросила Ксения.
— Ага! — обернулся Зотин и вышел.

Ксения бросила взгляд на своих девочек, разметавшихся на постели, и, убедившись в том, что они спят, поманила меня пальцем. Я подошел. Она выжидала, будто испытывала мое терпение.

— Нехай вин вертается, — кивнула она на Зотина, — и спите вдвох в хате. На вулици небезпечно.
— Почему?
— Вы мене не выдавайте, але знайте, шо у нас богато бандеривцив. Вони вас в ночи пидстрелят.

На другой день танкисты во главе со старшим лейтенантом Алексеем Елкиным прочесали всю местность, но выловить никого не удалось. Днем на дорогах встречались одни девчата и старухи, а ночью нет-нет да и случится «чепэ»: то солдата зарежут, то машину угонят. Прямо с ног сбились! Помогла нам та же Ксения. «Не глядите, мол, на то, что перед вами старуха. Она и горбатая, и с посохом ходит, она лицо платком закрывает от солнца и шепелявит, а ее надо без стыда пощупать и раздеть догола. Тогда сами убедитесь».

В одной Бокуйме выловили восемь «старух» — бандеровских головорезов. Вторая проческа по другим селам и хуторам дала тоже обильный «урожай». Чепэ стало редкостью.

 

Если провести на карте прямую линию от Гомеля до Одессы, то фронт от этой линии выгибался дугой на запад, как у Курска, но центром был Киев. На севере наши войска стояли у Ковеля, а дальше на юг к Бродам, Тернополю, Черновцам и снова на восток — к Яссам и устью Днестра.

К лету сорок четвертого года страна ликовала. От ударов советских войск трещала гитлеровская военная машина. Первый из этих ударов был нанесен врагу под Новгородом и Ленинградом. В середине января в районе Ропши были окружены и уничтожены семь неприятельских дивизий. К февралю вся Ленинградская область вздохнула от тяжелой оккупации. Второй удар был нанесен на Буге и Правобережной Украине. Операция в районе Корсунь-Шевченковский закончилась для неприятеля тоже трагически: пленили десять дивизий и одну бригаду. К апрелю от фашистов была очищена вся Украина, советские войска приблизились к границам Чехословакии и Румынии. А те, кто штурмовал Перекоп, повторили героический подвиг своих отцов в двадцатом году против Врангеля.

Мне, участнику гражданской войны, было известно, что в свое время начдив 51-й, прославленный полководец Блюхер, доложил Фрунзе: нашелся, дескать, крымский рыбак Оленчук, который берется показать брод для форсирования Сиваша. Фрунзе лично повидал этого рыбака и дал «благословение». Спустя почти четверть века тот же рыбак Оленчук пришел на помощь и указал брод.

В июне был нанесен удар по белофиннам, отступившим, в глубь Финляндии. Тогда же под Минском наши войска окружили, тридцать неприятельских дивизий.

Раннее утро. На травах обильная роса — по ней пчела не летает. По обочинам пыльной дороги поникли бело-голубые колокольчики. На одном из них сидит рыжая с черными крапинками божья коровка. Куда ей лететь? Какое ей дело до гигантских машин, до людей, которые напряженно вглядываются в небо, ожидая сигнала ракеты? Только две беспечные мухи и стрекоза со стеклянными крылышками присели на броню.

Горелов принял решение вырваться вперед на Порицк, оттуда на Сокаль, Грубешов и доложить командованию, что бригада на польской земле. Упругим шагом он прошел с комбатами мимо машин, здороваясь с танкистами. Рядом, как всегда, Степан Бенфиалов. Комбриг отозвал комбатов в сторону и голосом, в котором звучали и просьба и твердость, предупредил:
— Бога ради — без хвастовства и зависти. Не думайте, что взаимопомощь в бою выдумали для красного словца. Ты прикрой его, — ткнул он пальцем в Жукова, — а он выручит тебя. Если же один пойдет в лес, а другой по дрова — задачу не выполним. Не ждите от меня ласковых слов.

Горелов не рисовался. Он знал душу танкиста, читал его мысли, умел говорить с ним. Не было случая, когда офицеры за глаза упрекали бы его, дескать, говорить он мастер, а на деле такой, как все.

В небо взвились две зеленые ракеты, прочертив в высоте дугу, и погасли.

— По коням! — шутливо скомандовал Горелов, но моторы заглушили его слова.

Прозрачный воздух, напоенный утренней свежестью и прохладой, наполнился дымом, от которого запершило в горле. Мухи и стрекоза исчезли.

Первым ушел батальон Бочковского, за ним танк комбрига.

Перед машинами расстилалась всхолмленная равнина с тремя дубами. Безжалостно измятая под гусеницами трава каким-то чудом медленно поднималась и тянулась к солнцу: жажда жизни была сильнее грозных машин. Танки прошли первые пять километров. Бочковский радировал, что противник отходит, но через полчаса раздались орудийные выстрелы.

Танкисты оказались перед сильно укрепленным рубежом. Терять боевые машины Горелов ни за что не хотел. Он долго размышлял над тем, как отнесется к его предложению Дремов, но в конце концов рискнул связаться с ним.

— Хорошо бы, товарищ генерал, подсказать главному о подготовке мощного артиллерийского налета и расчистить танкам путь. Иначе угробим машины.

По исписанному коду комбриг должен был назвать танки коробками, но после Курской дуги он, как и многие другие, стал называть танки — танками, снаряды — снарядами, а не огурцами, помидорами, дынями и другими овощами.

— Направляю к вам Литвяка. Посмотрит и доложит. У меня все! — закончил разговор Дремов.

Танки стали в засаду.

Литвяк приехал в полдень, с трудом вылез из вездехода и поздоровался с комбригом. Квадратное туловище начальника политотдела, обтянутое кителем, казалось тяжелым, как бронзовый монумент. Дочерна загорелое лицо с выделявшимися скулами, густыми вразлет бровями и широким лбом было неприветливо.

— Что же вы без охраны и порученца? — с учтивым любопытством спросил Горелов.

— По штату не положено, — нашелся Литвяк, и лицо его подобрело, — да и хлопот меньше. — Сейчас давайте провожатого, чтобы добраться до грозных укреплений противника. Может, там только две пушечки стоят.

Полковник ушел в сопровождении Ожоженко, сказав на прощание:
— Похлебал бы я горячих щец, да сами видите. — Он развел руками. — Прошу не забыть моего шофера. Бувайте здоровеньки!
Он вернулся в тот час, когда малиновое солнце садилось за черепичную крышу отдаленного хутора, а в позолоченном воздухе плавала пыль, будто поднятая стадом. Китель, фуражка и лицо запылены, зеленые глаза выглядели озоровато.

— Намаялся, Ожоженко? — спросил Горелов.
— Да вы, кум, мене запитайте, — хитро сказал Литвяк. Комбриг понял, что в словесном поединке с начальником политотдела он окажется на лопатках.

— Как старый футболист, честно признаюсь: два ноль в вашу пользу.
— Приятные речи приятно послушать. — Литвяк закурил и предложил: — Пойдемте на рацию докладывать начальству.
Он ни словом не обмолвился о том, что лазал по переднему краю несколько часов, а лаконично сообщил: «Согласен с Гореловым. Останусь здесь до начала прорыва».

Танк Горелова стоял под вековым дубом с обхватом в шесть рук. Ожоженко притащил плащ-палатку, разостлал ее под машиной, и мы улеглись, чтобы уснуть до рассвета. Но спать не хотелось.

— Вы давно в войсках? — спросил Горелов у Литвяка.
— Если докладывать по анкетным данным, то до утра не уложусь, а если накоротке, то это займет столько времени, сколько нужно, чтобы выпить бутылку пива.

Неожиданно невдалеке разорвался снаряд.
— Не иначе, как противник засек место, где я буду спать, — пошутил Литвяк.
Второй снаряд ударил в десяти метрах от дуба.

— Подбирается, — заметил Горелов.
— Лежать насмерть! — снова пошутил Литвяк. — Лучшей крепости не найдем.

После двух выстрелов все умолкло. Литвяк продолжал:
— Так, значит, накоротке. Имя-отчество: Михаил Моисеевич, год рождения — девятьсот восьмой. В гражданскую войну был пацаном. Кулаки косились на меня за то, что батька служил в военкомате в Грайвороне. Служить начал с одиннадцати лет. Продвижение шло эволюционным путем: истопник, курьер, помощник землемера (таскал ему ленту), весовщик, табельщик. Ел макуху из подсолнухов, толченые дикие грушки, случалось, что и ничего не ел. В двадцать девятом стал трактористом, поднимал целину в зерносовхозе «Гигант», гордился рабочим комбинезоном, слушал речь Максима Горького, пожал ему руку, приобщился, так сказать, к литературе. Был комсоргом, профоргом: в общем, ходил в активе. Призвали в армию. Рядовой связист, авиамоторист, вечно грязный, сонный, как говорится, руки в масле, нос в тавоте, но зато в воздушном флоте. Нравились мне политработники за то, что все знали: что было, что делается и что будет. В международном масштабе. Считал их пророками. С тридцать второго года в партии. Учился в Полтавской ВПШ, досрочно выпущен политруком роты. Был отсекром партбюро батальона, инструктором политотдела мехбригады, членом бригадной парткомиссии. В тридцать седьмом поступил в Военную политическую академию, штурмовал «Капитал», усваивал формулы. С первого курса послали на Хасан, потом стояли у Амура. Через два года вернулся в Москву, и только кончил академию, как... — и Литвяк запел на мотив популярной песенки «Синий платочек».

Двадцать второго июня,
Ровно в четыре часа,
Киев бомбили, нас известили,
Что началася война...

Дважды ранен. После выздоровления сидел в резерве и писал диссертацию на тему: «Что такое резерв и как с ним бороться». Вот и все!

 

Проснулись от привычной для нашего слуха «музыки»: артподготовка началась. Горелов выполз из-под танка, поежился на холодке, потом расправил могучие плечи и ушел. Литвяк догадался — и за ним. Комбрига интересовало, подъехала ли кухня, кормят ли танкистов.

Только в семь утра батальон Бочковского ушел в бой. Вместо того, чтобы с ходу рвануться на простор, он с опаской «прощупывал» каждый метр земли.

Противник наблюдал за нерешительными действиями батальона и с максимальной быстротой сосредоточил на этом участке противотанковый огонь.

Наступила заминка. Горелов заметно волновался и готов был умчаться на вездеходе вслед за батальоном, чтобы самому управлять им. Конечно, он рисковал, как неоднократно рисковал на Курской дуге, под Богодуховом, на Буге, но он никогда не задумывался над этим. По мнению Дремова, Горелов был расчетлив и напрасно в огонь не лез, а на самом деле он любил азарт, любил, когда танки, как гигантские ножи, рассекали противника на оперативном просторе и вся его техника оставалась лежать на поле обугленной и покореженной.

Разорвавшийся невдалеке снаряд спутал его мысли, и он, сняв с шеи бинокль, побежал к росшему на пригорке кустарнику, но перед ним, словно из-под земли, вырос Бочковский. Он произнес:
—Товарищ гвардии полковник, нас контратакуют справа десять вражеских танков. Принял решение отойти к высоте 226,0...

— Без приказа!.. — Горелов готов был наброситься на комбата. Он решительно шагнул к нему, но Бочковский попятился назад. В эту минуту в дом, под стеной которого замаскировался гореловский танк, оглушительно врезался снаряд, и тотчас пламя, облизав занавески, вырвалось в открытое окно. Из дома выбежала старуха и с криком бросилась в высокую пшеницу. Второй снаряд разорвался совсем близко. Я увидел, как Горелов быстро закинул правую руку за спину, почесал ее, но при этом сам растворился и исчез, как волшебник в цирке.

 

...Сознание вернулось быстро. Я стоял на четвереньках в прохладной яме. Попытался подняться — и поднялся, но меня сразу обдало жаром огня — пылал хутор. Как я попал в эту яму? Где Горелов? — Я вспомнил только, как он почесал спину, а дальше — провал памяти. «Нечего здесь сидеть, — подумал я и выкарабкался наверх, — но куда теперь идти?» Поглядел на компас — разбит. И совершенно явственно до меня донеслась немецкая речь. Рука механически потянулась к кобуре и извлекла пистолет. Нас учили тому, что все пули, кроме последней, предназначены врагу, а последняя — своему виску.

По роду своей профессии я обычно пытливо и дотошно расспрашивал человека, очутившегося в опасности, о его психологическом состоянии в тот момент и попытках спасти себя, а сейчас сам был бессилен принять разумное решение. Но вот оно пришло и, вероятно, потому, что голоса людей, которые могли причинить мне зло, вывели из оцепенения. Я подумал: «Голоса доносятся слева — значит, надо уйти направо». Дорога вела мимо хутора в поле, в высокую, в человеческий рост пшеницу. Я прошел несколько шагов, почувствовал боль в правой ноге и остановился, чтобы растереть ее, как будто это могло принести облегчение. Переложил пистолет из правой руки в левую, дотронулся до штанины и сразу почувствовал: пальцы стали клейкими, точно они попали в липучку для мух. На солнечном свету ничего нельзя было разобрать, зато в пшенице я рассмотрел, что штанина пропитана кровью, разлившейся бурым пятном, уползавшим за голенище сапога.

С каждым шагом боль в ноге усиливалась. Неожиданно увидел старушку, хозяйку хутора. Она сидела на корточках в пшенице с обнаженной головой, и по ее морщинистому лбу текли струйки крови.
— Ранены, бабуся?

Она подняла на меня глаза, в которых притаилась злоба и ненависть за сгоревший хутор, за постигшее несчастье, и так же молча опустила их. Я прошел дальше и вдруг обнаружил пропажу планшетки. В ней лежали документы и оперативная карта. Без них я в армию не вернусь.

Планшетку я нашел подле старушки, связал концы порвавшегося ремешка и снова побрел по пшенице. Иссякали силы, кровь все сочилась, раненую ногу еле волочил. Этак далеко не уйти...

И вдруг: человек! Вроде свой... Или у меня начались галлюцинации? Обессиленный упал на чьи-то руки, крепкие и заботливые. На мгновение вернулось сознание, попытался выстрелить, но пистолет отобрали...

Очнулся я на спине Ожоженко, который нес меня в гору, а на ней копошились люди, двигались танки и все они казались игрушечными. Ожоженко нес долго. На горе он бережно поставил меня на ноги. Подбежавшая сестра Валентина Калашова туго перевязала рану.

Очнулся я на деревянном топчане в хатке, полной солнца и духоты. На стеклах бились неугомонные мухи и две пчелы. Я услышал голос Калашовой:
— Сыворотку против столбняка я ввела... Майор пришел в себя...

Надо мной склонилось мокрое и раскрасневшееся лицо Агнии Федоровны.
— Где Володя? — прошептала она с мольбой. — Говорите правду.

Лгать не пришлось, в этот момент в хатенку вошел обнаженный до пояса Горелов и повелительно, как он приказывал комбатам, произнес:
— Погляди, что у меня на спине.

Через час нас перенесли в санитарную машину. Нога моя лежала в лотке, правая штанина распорота по шву до кармана, на живот мне положили сапог.

Нас увозили в хирургический госпиталь...

 

Догорала заря, обещая теплый вечер. На обширном травянистом лугу лежали десятки раненых, терпеливо дожидаясь, когда их перенесут в операционную. Каждые полчаса подъезжала санитарная летучка, и пожилые солдаты, из числа тех, кто еще не жаловался на отсутствие силы в руках, но был слаб зрением, бережно вытаскивали носилки и опускали на землю.

Горелов один пошел в палатку. Я остался на лугу и с любопытством смотрел в небо, залитое такой смесью красок, какая бывает на перьях павлина. Ночь, проведенная под танком, бесхитростный рассказ Литвяка про свою жизнь, смелость Ожоженко, все, что произошло за сутки, казалось выхваченным из далекого прошлого.

Над ухом прозвучал звонкий женский голосок: «Солдатик, куда ты ранен?» На моих фронтовых погонах лежал толстый слой пыли, скрывавший полоски и звездочку. Я был занят своими мыслями и не ответил, а женский голосок, принадлежавший помполиту госпиталя, снова прозвучал: «Возьмите его, он чего-то молчит».

Две девушки скребли и мыли меня, как коня в реке, потом перенесли на операционный стол. Московский профессор Беленький и хирург Мухин, работавший до войны ассистентом профессора Бурденко, быстро осмотрели рану. Мухин бросил сестре: «Введи ему противогангренозную сыворотку» — и поспешил к Беленькому, который напряженно смотрел на опаленное лицо танкиста, сидевшего на высокой табуретке. Сестра поила его из маленького чайника.

Рана больше не тревожила меня, но танкист с обожженным лицом, напоминавшим кусок обваренного мяса, вызвал во мне такую ненависть к огню, что я лишился сознания. Операция была отложена, а наутро меня увезли в другой госпиталь, куда направили и Горелова на излечение.

 

...Прошло две недели. Мы лежали в Изоренах-Чешски, в доме чешского хуторянина, давно переселившегося на польскую землю. Добротный дом не отличался от городского, сам хозяин недавно ушел в Войско Польское воевать против фашистов, а жена его, проворная, но неразговорчивая Хелена, весь день была занята хозяйством.

На пятнадцатый день мы передали узел с нашими вещами Бенфиалову, незаметно проникшему в палату, а потом сами отправились погулять и тайком ушли в поле, где нас поджидал вездеход. Кравченко сильно газанул — и машина покатилась по фронтовым дорогам. Навстречу нам бежали леса, фольварки, хутора, изредка мы встречали на обочинах разбитые колесные машины, «фердинанды» и равнодушных польских женщин — многолетняя оккупация истощила их и лишила энергии.
У небольшой деревушки Степан выскочил из машины и спросил у пожилой женщины, как доехать до Вислы.

— Просто, — ответила женщина.
— Направо, — переспросил Степан, указывая рукой, — или налево?
— Просто, — повторила женщина. Степан разозлился:
— Кукла, разумеешь, что я спрашиваю?
— Я розумию, ехать почебно просто.

Степан со злостью хлопнул дверцей вездехода. В первой же деревне он узнал значение слова «просто» и с сожалением признался:
— Даром обозвал ее куклой. Просто по-польски — по-нашему прямо. Теперь, Ванюша, гони все просто и просто.

В большом сосновом лесу у селения Рачик мы нашли чуть ли не весь корпус. Горелов перебрался в свою походную полуторку, а мы с Зотиным, потерявшим надежду меня увидеть, выпили на радостях какую-то крепкую бурду и, разморенные жарой, уснули на мшистом ковре под сосной. Меня разбудили гулкие взрывы. С трудом протер глаза и оглянулся. Зотин недвижно лежал в пятнадцати метрах от меня. «Кто его перенес?» — подумал я и направился к нему. Его глаза, обращенные к верхушкам деревьев, казались стеклянными. Руки теплые, у запястья бился пульс.
— Сверх нормы хватил? — безотчетно спросил я.

Зотин не ответил. Неподвижные глаза пугали. Я кликнул капитана Красюка и старшего лейтенанта Компанийца. Они ощупали майора и поставили диагноз: контузия.
— Лежали вы рядом, — удивились они, — а его вон как передислоцировала волна.

«Юнкере» сбросил на лес три бомбы, одну из них возле нас, но деревья защитили от осколков. Зотин пришел в себя только к вечеру. Правая половина тела болела, по-видимому, его ударило о сосну, когда он совершал свой «перелет».

 

Ночью пронеслась гроза, к утру посвежело. Горелов мрачный, как туча, прохаживался по лесу. Он успел побывать у Дремова и узнать новости, которые выбили его, как всадника, из седла. А ведь он долго и прочно сидел в нем. Временно бригадой командовал Миндлин, молодой, высокий подполковник с черными, как вакса, глазами. Не успев обжиться в бригаде, он с первого дня стал проявлять решительность во всем. Миндлин не признавал панибратства, единолично принимал решение и готов был нести за него ответственность. Он не боялся ни черта, ни фашистов, ни начальства. Дремову нравилась его военная дерзость, бескомпромиссность.

После успеха на польской земле командир корпуса приказал Миндлину вывести бригаду из-под Перемышля в район Ярослава, а самому срочно прибыть к нему.

Они сидели в тихом особняке, окна выходили в сад, за которым рдел закат. Солнце не то летнее, не то осеннее, хотя конец июля. Иной раз в сентябре жарко» иной раз в июле холодновато. В том году ночи стояли теплые, но темные и короткие.
Заходящий луч отразился на Золотой Звезде Дремова.

— Красиво горит! — восхищенно произнёс Миндлин.
— С себя сниму, тебе отдам. — По лицу Дремова пробежала улыбка. Он замолчал, встал, прошелся по комнате и уж тогда продолжил: — Но только выполни задание.
— Я никогда не отказываюсь.

Иван Федорович поспешно развернул карту и ткнул пальцем в кружок, под которым стояла надпись — Ярослав.
— Мы с тобой сидим здесь, на левом берегу Сана, а вот взгляни выше, на северо-запад! Это город Сандомир. Махни к нему с бригадой и захвати.

Это было сказано с такой решительностью, что даже озорной подполковник ахнул.
— Туда ведь чуть ли не двести километров, да и стоит он на левом берегу Вислы.
Иван Федорович бросил на Миндлина осуждающий взгляд, сложил карту, дескать, говорить нам больше не о чем, иди туда, откуда пришел. При этом он не проронил ни слова. Миндлин смутился, заерзал на стуле, понял, что раздосадовал комкора и пошел на попятную.

— Допустим, что бригада подошла, товарищ генерал...
— Вот это другой разговор, — перебил Дремов.
— Дайте договорить, Иван Федорович. — Допустим что я подошел к Висле, — повторил комбриг, — а где взять переправочные средства (он сделал ударение на последней гласной, как обычно выражались в армии). Висла — не речонка.
— Захвати мост, — подсказал Дремов.

— Легко сказать, — усмехнулся Миндлин. — Половину понтонного парка дадите?
— Пока дойдешь — погубишь понтоны.
— Как это погублю?
— Очень просто! Без боя не пройдешь всего пути. Понтоны обузой обернутся. Ты ведь обстрелянный, тебе я всю правду скажу, но только ты меня не обессудь. Если погибнешь — горько буду оплакивать, но нового комбрига подыщу, а погибнут понтоны — новых не дадут. Скажи, что не так?

Миндлин понял правоту Дремова и промурлыкал: «Пошел титулярный советник и пил он всю ночь напролет...»
— Титулярный советник, — сказал Дремов, — гражданский чин девятого класса, а ты — гвардии подполковник с орденами и медалями. Пить всю ночь запрещаю, а вот чокнуться сейчас с тобой я рад.
Прощаясь, комкор положил руки на плечи Миндлину!

— Соберу я все бригады, поразбросанные по Сану, а ты тем временем рвани к Сандомиру и дай о себе знать. Счастливого пути! Иди по шоссе вдоль Сана.

Миндлин козырнул и пошел к двери, но, словно что-то вспомнив, обернулся и спросил:
— Выходит, бригада в роли передового отряда?
— Так оно и есть! — подтвердил Дремов.
— Тогда я вдоль Сана не пойду, а выберу другую дорогу. У меня ведь на это есть право.
— Ладно! — махнул рукой комкор.

 

Не случайно Миндлин сказал про дорогу. Движение по шоссе вдоль Сана бесспорно грозило встречей с противником. Неизбежны бои, неизбежны потери, до Вислы этак можно дойти, но от бригады останутся рожки да ножки. Он приказал перейти реку Вислок и углубиться в лес.

Бригада шла всю ночь без точного ориентира — топь да леса, — выбирая заброшенные дороги.

Рядом с комбригом Алексей Ожоженко. Расторопный офицер связи понравился Миндлину с первой встречи.

— До Вислы дойдем, товарищ гвардии подполковник, — уверял он комбрига, — и до Сандомира дойдем. Мы с вами еще в Варшаве будем, и в Берлине, а если прикажут, то погоним фашистов до Парижа... — И добавил гулявшую в армию шутку: — Абы був бы харч.

Подполковник ничего не ответил, ему не до шуток. Он думал о механиках-водителях. Им днем из танка видно, как из оконца игрушечной избушки, а ночью они ведут машину вслепую.

В кромешной тьме пересекли шоссейную дорогу, тянувшуюся от Жешева на Ниско, и снова углубились в густой, молчаливый лес. Когда стало светать, Ожоженко первый заметил несколько домиков на полянке.

— Селение, товарищ гвардии подполковник. 
Комбриг обрадовался и крикнул.

— Леша! Прикажи механику-водителю остановить танк, а сам...
Он не успел договорить, как танк остановился, а Ожоженко мгновенно след простыл. Вскоре он прибежал запыхавшись и доложил:
— Балакал с дидом-поляком, говорит, что фашистов сроду здесь не было. Я ему толкую, что мы советские, а он отвечает, что брешу. Товарищ гвардии подполковник, можете на меня писать в парткомиссию, но я снял с себя пилотку и перекрестился, чтобы дид поверил. А он свое: брешешь, брешешь. Не стерпел и говорю: «Як бога кохам».

Миндлин стоял у танка и слушал Ожоженко.

— А это кто идет? — спросил он, неожиданно увидев за спиной Алексея старика.
— Так это он и есть!

Дед рассказал, что неподалеку расположен замок графа Радзивилла, что он берется показать туда дорогу, а оттуда рукой подать до Майдана. Городок небольшой, но если пан подполковник едет к Висле, то именно эта дорога доведет его до Тарнобжега.

Прощались с дедом трогательно. Ожоженко даже сказал ему по-польски: «Довидзеня» — и поцеловал в седые усы, а дед махал истощенной рукой.

От Майдана бригада двинулась строго на север. На коротком совещании подполковник рассказал танкистам, где они находятся, что им предстоит сделать. Одна из рот жуковского батальона была поставлена впереди, ей предстояло первой перемахнуть через мост и ворваться в Сандомир. Все было обговорено, как будто рассчитано, но в километре от моста фашисты, заметив советские танки, дали условный сигнал: воздух потряс сильный взрыв — мост рухнул в Вислу.

Миндлин подумал и решил было повернуть бригаду на юг вдоль Вислы до Тарножега, авось, там сохранился мост, а может дальше — у Баранува. А в это время разведчик Подгорбунский с двумя солдатами, подняв над головой автоматы, переплыли Вислу. «Не открывать огня, — предупредил он, — пока не увидите, какого цвета глаза у фашиста». Обувшись на песчаном берегу, они отошли друг от друга на сто метров, поползли вглубь и по сатанинскому свисту Подгорбунского открыли огонь. Среди фашистов началась паника. Сметливый сержант отослал к комбригу одного солдата, приказав ему спрятать за щекой записку. Комбриг с трудом разобрал каракули: «Доношу, что захватил плацдарм на левом берегу Вислы. Гоните подмогу. С фронтовым приветом». И какая-то загогулина — подпись.

Плацдарм, созданный Подгорбунским, был, правда, с «пятачок» — он перебегал от одного песчаного бугра к другому и давал короткие очереди из автоматов, создавая у противника ложное представление о многочисленном десанте, но все же это был плацдарм.

 

Горелов узнал тяжелую для себя новость: Дремов предоставил ему по приказу командарма десятидневный отдых, после чего ему надлежало «приступить к исполнению обязанностей замкомандира корпуса.

То ли оттого, что Горелов разволновался, то ли по другой причине, но шов на спине у него разошелся. Решил поехать в тот самый госпиталь, где его осматривал хирург Мухин. Поехали мы вместе. Теперь госпиталь расположился на окраине города Дембо в благоустроенных бараках (в Дембо в сороковом году формировалась гитлеровская армия вторжения под командованием Паулюса).

— Все нормально, — с особым удовольствием сказал командир гвардейского танкового полка подполковник Темник, здороваясь с нами. — Паулюс в плену, а мы здесь. Единственный случай в математике, когда от перемены мест слагаемых сумма изменилась...
— Куда? — перебил Горелов Темника.
— В ногу.
— Все на семнадцатом?
— Как принял от Бойко полк, так и не расстаюсь.

 

О Темнике знали очень мало, знали, что он командует гвардейским танковым полком, и как будто не плохо. Вот и все!
На фронте бывало, что человек воюет с первого дня войны, но ничем не отличился: то ли его не замечают, то ли сам стесняется. Так было и с Темником. Как будто смелый, но уж очень стеснительный.

— Я только в танковом полку почувствовал под ногами почву, — сознался он Манукяну и спросил: — А ты, историк, как стал разведчиком?
— Я родился в тот день, когда национальный герой Армении Андроник одержал победу над турецкими захватчиками в Алашкерте.

— Какое отношение это имеет к тебе?

— Прямое, — ответил Манукян. — В честь этой славной победы всех родившихся мальчиков в этот день назвали именем героя. Мое имя Андроник Манукян. Отец мой в это время служил солдатом на австро-венгерском фронте. Как водится у армян, ему тотчас же написали и просили приехать. Наивные люди! Они не понимали, что такое фронт и что такое война. Отец ответил: «Отпуска запрещены. Пусть мой сын растет и дожидается моего возвращения». Вырасти я вырос, но отца не дождался. Тяжело было, сам понимаешь. Кончил школу, поступил в университет. Очень любил читать. Однажды мне попалась книга немецкого военного историка Дельбрюка. Стал читать и наткнулся на такие строки: «До нашей эры армянский царь Тигран Великий в союзе с Понтийским царем Митридатом VI вел несколько неудачных войн против римлян... Да и вообще армяне не воинственный народ». Обидно стало. А тут война. Меня в солдаты — и на Украину. Насмотрелся всего: и отступление, и сожженные деревни, и убитые на дорогах. Потом попал в Севастополь. Четыре месяца держал с матросами оборону у Итальянского кладбища, ходил в разведку, приводил «языка». Тяжело ранили. Когда выздоровел, послали в самое пекло. Дрался у Мамаева кургана. И опять ранили. А летом сорок третьего года попал на Курскую дугу к Горелову. Он меня назначил командиром роты автоматчиков...

Темник внимательно слушал и вдруг перебил:
— Все ясно! Жаль, что Дельбрюк уже сыграл в ящик, посмотрел бы, как армяне дают немцам прикурить.

И дружески хлопнул его по плечу.

 

— Вам пора уже на бригаду, — произнес Горелов (мог ли он тогда подумать, что его слова будут пророческими?)
— К нам вчера приезжало начальство, — сообщил подполковник, — никого не похвалило, зато каждому досталось на орехи: этот сдрейфил, тот не сумел прорваться, третий не подчинился приказу. И скажите на милость, товарищ Горелов, как с такими ослушниками наша Танковая армия делает успехи? Меня распекали за то, что два танка вырвались под Ярославом, а потом не смогли вернуться и остались у фашистов.

— Это правда?
— Правда, — признался Темник. — Ребята подняли ералаш в тылу у противника и вышли потом к соседям, а те, не будь дураками, приписали себе победу и донесли своему начальству, а начальство — во фронт.

— Вы доложили об этом командарму?
— Я послал ему донесение, а сам поехал в госпиталь. Хотел рассказать члену Военного совета, а он слушает только себя. Под конец спросил: «Рана болит?» Я ответил: «Когда батька по заднице бил, и то болело». Рассмеялся и говорит: «Выздоравливай, может, По шлем на бригаду». И уехал.

... Из госпиталя вернулись поздно вечером. На развилке водитель Кравченко остановил машину. Я простился с Гореловым и пошел к своим. Иду, мурлычу под нос песенку и вдруг подумал, почему такая тишина в лесу. Ни огоньков, ни человеческих голосов. Остановился и крикнул: «Зотин!» Эхо отозвалось. Я бродил, звал, но никто не откликался. Какие только мысли не лезут в голову ночью в незнакомом лесу! На людях я, как и другие, не малодушничал, а здесь меня охватила тревога. За каждым деревом чудился притаившийся враг. Решил вернуться на развилку и разыскать Горелова. Долго блуждал, утопая по щиколотку в песке, и наконец нашел. Он сидел в машине и нервно курил.

— Наши внезапно снялись и теперь уже за Вислой, — взволнованно сказал он. — На рассвете и мы поедем. — Ему хотелось говорить, спорить, чтобы успокоить себя, слишком тяжелый груз событий обрушился на него, как снежный обвал на путника в горах. — Бочковский, оказывается, не виноват в том, что произошло под Порицком, а я на него набросился, как зверь. Мне Темник все рассказал, как было. Фашисты узнали о предстоящем нашем наступлении и заранее отошли на подготовленный рубеж. Стоявшие же впереди нас части 3-й стрелковой гвардейской армии донесли о своем якобы успехе. Тогда Катуков решил по-хозяйски: зачем, дескать, бросать в бой целый корпус, когда одна наша бригада покажет противнику где раки зимуют. Что было дальше — сам знаешь. Подвела нас царица полей. — Он помолчал, глубоко затянувшись табачным дымом. Рыжий огонек осветил на мгновение его упрямый подбородок. — Когда я подошел к хате, где Агния Федоровна устроила медпункт, — продолжал он, — то встретил Дремова с отрядом автоматчиков. Я не узнал его, это был совсем другой человек. Куда девалось его спокойствие! Он останавливал танки, пушки и охрипшим голосом кричал: «Назад, стрелять буду!» И стрелял в воздух. А бежала не только моя бригада, бежали самоходки Хватова, мотоциклисты Графова, минометчики Щедрина. Пыль поднялась вверх на двадцать метров... Быть бы беде, но Дремов повернул всех фронтом на запад и повел в наступление. Он даже привлек на себя силы противника, а Воронченко приказал бросить остальные бригады между Завишней и Потужицей-Вулькой. 21-я мехбригада отлично выполнила этот план.

Раздался голос Степана:
— Товарищ гвардии полковник, скоро начнет светать, пора ехать.

В лесу, который напугал меня своим безмолвием, было еще темно. На высокой и старой сосне дятел уже настойчиво долбил кору.

Подъехав к Висле, мы увидели над красивой и широкой рекой зажженные лампадки, спускавшиеся на крохотных парашютах. Два неприятельских самолета кружили над понтонным мостом и при свете сбрасываемых ими лампад обстреливали переправлявшиеся войска и машины.

Навстречу нам бежал майор с седыми висками, поддерживая одной рукой болтавшийся в кобуре пистолет, другой — планшетку. Машина остановилась. Горелов, высунув голову, попросил:
— Пропустите.

Майор взглянул на свои ручные часы и махнул рукой.
— Так и быть! Но одним махом. Сейчас разведем мост.

Спасибо майору, а ведь мог задержать. Миновав песчаные валы на левом берегу реки, мы очутились на пыльных и развороченных танками дорогах, и только в полдень неожиданно встретились с Литвяком.

— Здоровеньки булы! — весело бросил он Горелову, выскочив из запыленного вездехода.
— Дай вам бог здоровья! — ответил в тон Горелов. — Расскажите, где бригады, корпуса?
— Нам было приказано выйти в район Махув — Баранув и форсировать Вислу. Мост был у Торнобжега, но фашисты его спалили. Решили переправляться у Баранува. К нему сходились пять дорог. У села Завидье в лесном массиве можно было укрыть танки. Демонстративно готовились у Махува, а на деле ваши автоматчики, так сказать, подвижной отряд (Горелову было приятно услышать «ваши автоматчики») переправился на рыбачьих лодках и захватил селения Отоку Грабинску и Ганголин. По фронту был создан плацдарм в четыре километра (слушая, Горелов следил по карте). Через три часа они вышли на рубеж Лонжек — Свиньяры Старе, удлинив плацдарм до шести километров и углубив на четыре, — закончил Литвяк.

— Разве не Подгорбунский первым форсировал? — спросил Горелов.
— Пальма первенства на нашем участке принадлежит ему, но одна ласточка весны не делает. Два солдата на левом берегу Вислы — не корпус и даже не бригада. Но на Героя его представили.

— А дальше? — поторопил Горелов.
— Дальше отремонтировали старый паром у Баранува, прибыли понтоны, и корпус переправился.
— И сказке конец, — пошутил Горелов.

— Не кажи гоп... Представьте себе, что фашисты форсировали реку Вислу у Мелеца и поднялись почти до Баранува, чтобы отрезать корпус от армии. Всыпали им по первое число. Битву за Вислу мы выиграли. Здоровеньки булы!

Через деревню Рогач, что в тридцати километрах от Сандомира, прошли наши танки. Командир роты Алексей Духов поспешно вылез из машины, забежал в ближайший двор и обратился к старушке, сидевшей на табуретке перед домом.
— Бабуся, где тут уборная?

Она подняла водянистые глаза и прошамкала:
— Ниц нема... Трошки герман взял, трошки ваши, трошки нам осталось.
Духову было не до смеха. Он скрылся за домом... Возвращаясь, с облегчением бросил старушке:
— Дзенькуе!

Духов, бывший токарь фабрики имени Володарского на станции Быково под Москвой, отличался вежливостью даже в бою. Он не матерился, даже не чертыхался. Не любил подгонять командиров взводов, не гнался за счастьем, зато воевал так, что про него заслуженно говорили: «Дай бог каждому быть таким, как Духов». В свою записную книжечку он заносил сожженную «пантеру» или подбитый «фердинанд» под порядковым номером с указанием дня и часа этого важного происшествия.
Духов первым вышел к государственной границе и был за это награжден орденом Александра Невского. Он был смел и догадлив. Однажды перед батальоном оказался сильно сопротивляющийся противник. Его надо было сбить во что бы то ни стало. И вот Духов выстроил машины в фронтальную линию, создав впечатление, что движется танковая армада. Расчет Духова оправдался: фашисты дрогнули. А дальше началось то, к чему стремятся танкисты: противника дробили и уничтожали. Духов увлекся, вырвался далеко вперед и оказался со своим экипажем в окружении. Куда не ткнется — огонь. Остановился посреди поля и сказал экипажу: «Получилось хуже, чем в сказке. Направо пойдем — костей не соберем, налево повернем — домой не попадем, прямо — к фашистам забредем, назад — танк сожжем».

Рокот моторов в воздухе отвлек танкистов от тяжелых раздумий. На одного ястребка напали два «юнкерса». Ястребок камнем пошел к земле, прочертив дымный хвост, из-под которого выплыл человек под белым куполом.
— Спасти его! — приказал Духов, забыв о собственной опасности.

Танк рванулся к приземлившемуся летчику и подоспел. Летчик коснулся ногами земли, но тут же повалился и его потащил парашют, который он не успел погасить. Когда же он освободился от строп, то увидел незнакомых людей и, приняв их за фашистов, выхватил пистолет. С кошачьей ловкостью Духов сбил летчика с ног и обезоружил.
— Нельзя так, друг, — покачал головой Духов, — в своих стрелять.

Летчик обвел танкистов недоверчивым взглядом.
— Где я?
— В окружении. Как и мы.
— Так надо выбираться.
— Пытались — не выходит. Вот что скажи, не видел ли ты с высоты, где наши?

Летчик задумался. Когда спускался на землю, он обратил внимание на то, что из реки (так казалось сверху) вылетают огненные стрелы. Сейчас он понял, что то был огонь «катюш», и уверенно ответил:
— У реки.

Духов взглянул на карту, соответственно определил положение своего экипажа на местности и, усадив летчика в машину, приказал мчаться на третьей скорости.

Экипаж Духова спас летчика, а летчик в свою очередь спас танк с экипажем.

В этой операции батальон потерял командира танка лейтенанта Александра Дегтярева.
— Знатная у вас фамилия, — сказал ему как-то механик-водитель старший сержант Волков.
— Лучше бы меня знали по знатным делам, — признался безусый лейтенант.

Он не рисовался, ему хотелось свершить подвиг. И, наконец, ему это удалось, но какой ценой...

 

На мосту перед деревней пылал огонь. Оказалось, что фашисты, не успев взорвать мост, оставили на нем цистерну с горючим и подожгли ее. «Что делать, — пронеслось в голове Дегтярева, — как убрать цистерну и спасти мост?» Решать надо было быстро — позади шел танковый батальон.
— Волков! — крикнул он механику-водителю. — Сдай машину назад, потом разгони ее и на полном ходу сбрось цистерну в воду.

— Не выйдет! — заупрямился Волков. — Сами погибнем.
— Я приказываю! — Голос у Дегтярева сорвался и задрожал от душившего его волнения.

Горящая цистерна полетела в воду — мост был спасен. Но за мостом возник бой, машина загорелась, а Дегтярева тяжело ранило. Волков перенес его в пустовавший дом.
— Потерпи, сынок, — сказал он, — сейчас разыщу санитарную машину.

Механик-водитель ушел. Силы покидали Дегтярева. «Не успел повоевать, а смерть уже подступает», — подумал он и, вытащив из нагрудного кармана комсомольский билет, написал на нем огрызком карандаша: «Я сделал все, что смог». Неожиданно в дом вбежал немецкий офицер. Увидя советского офицера, выстрелил в него. Пуля пробила комсомольский билет и сердце.
Санитары нашли холодный труп командира танка. Волков заплакал. Дрожащими руками он поднял с пола билет. На черной цифре 14283622 запеклось бурое пятно крови...

 

После боя мы встретились с Алексеем Духовым в Сандомире. Старинный польский город, утопавший в зеленых садах, остался невредимым. Только два-три снаряда искрошили в отдельных местах, стены ратуши и древнего костела, построенного в XIV веке. Мы бродили по уютным улицам и неожиданно наткнулись на свежие холмы могил, возле которых стоял рослый капитан в шлемофоне. И сразу пришли на память слова, сказанные в лесу год назад: «Ще не було той силы, щоб Дрыгайлу побила». Ну да, это тот самый Дрыгайло, которого так хвалил генерал Гетман за то, что он уничтожил в бою под Богодуховом восемь панцирников, десять пушек и семь самоходок. Дрыгайло стоял перед могилой Ивана Васильевича Костылева.

— Я его знал, — тихо произнес Дрыгайло. — Хороший был человек, душевный! Мои ребята его подобрали. Все тело было прострочено пулями.

 

Время неумолимо бежало. Как осенние листья, осыпались календарные листки. Давно ли радовались весне, а уже лето на исходе. Трудно отличить один день от другого: все знойные, с выгоревшим куполом неба днем, со звездной россыпью ночью, с задымленными лесами от солярки и газолина, со свежими буграми, над которыми торопливые руки ставили окрашенную в золото или серебро фанерную пирамиду с красной звездочкой. Пониже звезды дощечка и старательным почерком (среди солдат всегда найдется мастер каллиграфии) выведено: «В боях за Родину погибли смертью храбрых...» А дальше читай звание, фамилию. И вдруг сердце защемит, словно его прижали к косяку двери... Да неужели? Когда же это случилось? Вот так и с Иваном Костылевым, Александром Дегтяревым.

 

...Володю Жукова ранило уже в восьмой раз, но раны были не очень серьезные и он не покидал батальона. Им был очень доволен новый комбриг Темник, он полюбил его за послушание. А на Бочковского злился, не нравилась ему строптивость комбата. Порученец Темника, преданный ему младший лейтенант, выбрав удачный момент, сказал:

— Ребята в бригаде хорошие, смелые, но между собой толкуют про вас: «Посмотрим, какой он вояка». Они к вам присматриваются, как хозяин к новому работнику.

Переубедить Темника было трудно. Не потому, что родился упрямым, в нем просто жила уверенность, внушенная ему с первого дня службы в армии, что приказ старшего начальника — незыблемый закон, а нарушение его равносильно святотатству. Перед Дремовым он стоял «в струнку», как Дремов перед Катуковым, и нервничал, когда Бочковский докладывал, жестикулируя или переминаясь с ноги на ногу.

Темник приземистый, с живыми карими глазами, с головой, посаженной прямо на плечи, и каштановыми усами полукружием, напоминал председателя колхоза, про которого говорят: «Он себе на уме». В батальонах он появлялся нежданно-негаданно, натягивал на себя комбинезон, лазал в танки, заводил, проверял. Когда был доволен, то свистел мотив песенки «Три танкиста», когда злился — сопел носом.

— Его не обманешь, — шепнул Розенберг Жукову, не рассчитав, что у комбрига острый слух.
— Кого обманываешь? Меня или Советскую власть?
— Это по молодости! — Жуков рискнул выгородить своего командира роты.
— Он не моложе тебя, — отпарировал Темник, — а понятия у вас разные. — И обернулся к Розенбергу: — На авось да нахрапом долго не провоюешь. Ты сам, может быть, и выкрутишься, а бригада потеряет боевую машину. Значит, урон Советской власти.

— Виноват, — товарищ гвардии полковник, признался Розенберг. — Побей меня бог, если вру, обманывал только девчонок в школе, и то по пустякам, а в армии... Спросите у всех.

Темник спрятал улыбку в усы.
— Ротой я доволен, а язык свой прикуси. Бери пример с твоего комбата.

Вечером Темник пригласил жуковский батальон в гости. Богданов, скрепя сердце, отдал припрятанный на «черный день» бочонок пива. На столе в тарелках лежала нарезанная дольками колбаса, банки со «вторым фронтом» (так окрестили тушенку). Всем было роздано по сто граммов энзе. И вдруг Темник увидел за столом старшего техника-лейтенанта Задорожнюка с осовелыми глазами. Было совершенно очевидно, что он успел «заложить» на стороне. Жуков хотел отослать его в батальон, но Задорожнюк встал и обратился к комбригу:

— Товарищ гвардии полковник, не серчайте на меня... Техника в батальоне, как сами убедились, на большой с присыпкой. Позвольте мне произнести один тост и уйти.

У Жукова на лице выступили багровые пятна. Темник исподлобья следил за ним, Задорожнюком и за корпусным начальником, приехавшим по делам в бригаду почему-то с женщиной.

— Пусть скажет, — разрешил Темник, желая поскорее избавиться от помпотеха.
Задорожнюк поднял наполненный до краев стакан, посмотрел на него и громко выпалил:
— Хай живе та фабрика, що выробляе цей продукт!

Гулкий смех слился с грохотом аплодисментов.
— Пускай остается! — махнул рукой Темник.

Задорожнюк сел. Изредка он проглатывал кусочки сливочного масла, объясняя соседу:
— Эта штука обволакивает стенки желудка, не дает пьянеть.

Кто-то успел налить ему еще. Он вторично поднялся и, устремив свой взгляд на комбрига, сказал:
— Хай живут ти жинки, що народили хлопцив-танкистов!

Все снова захлопали.
Задорожнюк посидел минут пять и в третий раз поднялся. Не спросив разрешения, он произнес третий тост:
— Хай живе, — сделал паузу и, подмигнув в сторону корпусного начальства, закончил: — кто с ким хоче!

После такого тоста Задорожнюка увезли в батальон. Темник добродушно смеялся:
— И техник хороший, и на язык остер.

 

В трех километрах от деревни, в которой мы отдыхали, проходила граница Польши, так называемая линия Керзона. Собираясь во Львов за танками, мы получили специальный пропуск на право возвращения в Польшу. Розенберг с усмешкой заметил:
— Попробовал бы пограничник не пропустить меня обратно в бригаду.

— А что ты ему сделаешь? — спросил Боровицкий. Розенберг пожал плечами.
— Посмотрю, как он остановит танк. Месяц назад я завоевал ему право стоять на границе, а сегодня он меня задержит, как говорили до войны, при попытке перейти границу. Смехота!
— Серый ты человек, — пошутил Боровицкий. — Думать надо, соображать. Повсюду шныряют бандеровцы. Теперь появились еще польские самозванцы, отряды Андерса. Они не признают Войска Польского, переодеваются в нашу форму и совершают диверсионные акты.
— Ясно, — согласился Розенберг, — получил урок политграмоты.

Во Львове мы разыскали Павла Турченко. Решением ЦК Украины его в числе других отозвали из армии и перебросили в гражданские органы. Теперь он заведовал областным отделом народного образования, открывал школы, собирал учителей, обещая златые горы за парты, грифельные доски, учебники, бумагу, ручки и перья. На нас он набросился, как голодный волк на добычу, пожимал руки, хлопал по спинам. На нем была старая выцветшая гимнастерка, но без погон.

— Где Жуков? — спросил он.
— Ранен, лежит в госпитале.
— А Горелов?
— Замкомандира корпуса.
— Где Костылев, с которым мы «отрабатывали» в Чернетчине «подход к начальству»?
— Убит под Сандомиром.

Турченко изменился в лице. И при нем гибли люди в каждом бою, но сейчас он принимал весть о смерти танкистов с особой болью, испытывая стыд за то, что очутился в тылу и ему не грозит опасность. Желая переменить разговор, он сказал предупредительным тоном:

— Будьте осторожны, внимательны! Бандеровцы ловко маскируются. На прошлой неделе, когда обкомовские шоферы, собравшись в куток, мирно беседовали между собой, к машинам неприметно подошли десять парней, быстро подобрали ключи и на глазах у изумленных водителей укатили... Ищи-свищи! Вот как бандеровцы нахально действуют...

В свободное время мы бродили по красивому и привлекательному городу. Мы видели собор — единственный на Украине памятник армянского зодчества, ему чуть ли не шесть веков. Костел, что неподалеку от театра, помоложе, но он похож на римскую церковь Джезу, сотворенную руками архитекторов Виньолы и Джакомо делла Порта. В городе множество архитектурных памятников старины и все они разностильны. Так и кажется, что их свезли сюда со всей Европы. Какой изумительный по красоте город! Какое счастье, что его удалось освободить от фашистских варваров без существенных потерь! Очутились мы на какой-то улице перед небольшим домиком и ахнули, прочитав мемориальную дощечку. Здесь, в полуподвальной комнате с узенькими окнами, вросшими в землю, куда не проникал солнечный луч, с угрюмо нависшим сводом давным-давно (несколько веков назад) работал друкарь, посланец Москвы, русский первопечатник Иван Федоров. В этой комнате он создал первую на Украине типографию и отпечатал книгу «Апостол». Во Львове он умер в жалкой нищете.
По совету Турченко мы посетили музей «Ossolineum», названный так по имени графа Озолинского, выстроившего на месте сгоревшего монастыря «Босых кармелитов» здание, в котором разместилась картинная галерея, библиотека, хранилище. Озолинский владел полотнами Тициана, Яна Матейки, Иозефа Брандта, голландцев, барбизонцев.

Перед музеем сидел на раскладном стульчике высохший, словно мумия, древний старик и молчаливо грелся на осеннем солнце. Мы подарили ему пачку сигарет, от которых он пришел в восторг и разговорился. Он рассказал нам, что после Озолинского музеем владел граф Тарнавский, потом князь Любомирский, потом еще какой-то граф, что при Советской власти был вскрыт ящик, простоявший нетронутым в кладовой со времен Парижской коммуны, и в ящике обнаружили рукописный экземпляр поэмы великого поэта Адама Мицкевича «Пан Тадеуш». Старик взволнованно рассказал и о том, как руководитель фашистского отряда «Нахтигалль» Оберлендер расстрелял в городе виднейших польских и украинских ученых, уничтожил евреев, ограбил все музеи и частные особняки.

— Ничего, дедушка, — успокоил его Розенберг, — как говорят в Одессе, у вас есть шанс дожить до того дня, когда Гитлера повезут в клетке по всем городам Советского Союза и все граждане будут плевать ему в лицо.
— Он же утонет в слюне, — рассмеялся старик.
— А вам что, жалко?

 

В деревню привезли Бабаджаняна. Почти месяц о нем ходили слухи, один нелепее другого. Сперва «очевидцы» передали, что под Сандомиром его убили, потом говорили, что он попал в плен, и это еще больше удручило нас. Наконец Горелов получил от Бабаджаняна записку, в которой он уверял фронтового друга, что слухи о его смерти преувеличены.

Бабаджанян лежал в отдельной комнате, и к нему никого не допускали. Врачи строго-настрого запретили ему разговаривать даже шепотом, и он томился в одиночестве. Мы с Гореловым приехали проведать его, предусмотрительно захватив с собой блокнот и карандаш. Бабаджанян сидел на постели с высоко поднятой головой — шея была забинтована до подбородка. Он улыбнулся глазами и поднял руки, приветствуя приход друзей.

Беседа длилась долго, блокнот был исписан до последнего листка. Бабаджанян описал, как его ранило, как кровь хлынула горлом, надежд на спасение было очень мало, но золотые руки хирурга Ахутина возвратили ему жизнь.
«Я узнал, что ты мой начальник», — нависал Бабаджанян. — «Готов с тобой поменяться, — ответил Горелов, — я отмечен, как дерево для порубки». — «Не горюй, Володя, война скоро закончится. Сообщаю по секрету: нас с тобой представили на генералов».

Попрощавшись с Бабаджаняном, мы вышли на улицу. Перед нами лежал тенистый сад. Шла «короткая, но дивная пора» ранней осени, когда в природе золотое затишье и чистые вечерние зори светятся долго. «И вот сентябрь! И вечер года к нам подходит...» Не видать уже стрижей, они унесли с собой звонкость лета, но в воздухе еще летняя теплынь.
Мы сели под красной рябиной, наполовину склеванной дроздами. Горелов, закинув голову, долго смотрел в васильковое небо и с неподдельной грустью сказал:

— Никак не могу обжиться на новом месте. Бригада была моим сердцем. Отобрали ее и сразу у меня тут, — он провел рукой от шеи до пояса, — стало пусто. Каждый день езжу по бригадам, проверяю, но без души.

Чаще всего он посещал свою бригаду. Зайдет, бывало, к Бочковскому или к Жукову, а туда уже бегут командиры рот и взводов, жалуются на нового комбрига: дескать, на днях устроил повальный обыск и отобрал спирт.

— А вы где взяли?
— Ребята раздобыли, но ведь пили культурненько, никаких «чепэ», а теперь... — пояснил Розенберг и высунул язык.

Горелов усмехнулся. Осуждать однополчан он не рискнул, но и Темника не защитил. Комбриг, узнав об этом, назвал поведение Горелова бестактным. Дело дошло до Военного совета и там Горелова, как он сам признался, «исполосовали до бесчувствия».

 

Заботливые помпотылу собирали ягоды. Начсанарм Николай Иванович Голдштейн приказал поить танкистов витаминным чаем. Он серьезно уверил всех, что еще в начале семнадцатого века царь Михаил Федорович разводил шиповник в своем загородном дворце на Яузе.

Мы долго простояли вблизи линии Керзона, и в бригадах сперва в шутку, а потом уже серьезно говорили: «Мы за Керзоном», «Найдешь меня на Керзоне». Среди солдат нашлись отличные сапожники, портные, шапочники. Почти все офицеры и старшины перелицевали свои кителя и гимнастерки. Нашлась и кожа. Заменили союзки на сапогах, а кто и голенища. Пошили фуражки с бархатными околышками.

Дни стояли сухие. Но однажды ночью зашумел осенний дождь, и он лил десять дней подряд. Вода растекалась пятнами по стенам домов, расплескивалась лужами, через которые трудно было перепрыгнуть. Когда дожди прекратились, над землей поднялся пар. Он долго висел неподвижным туманом, от которого ныли кости в ногах. Наконец он испарился. Наутро морозец сковал лужи и посеребрил увядшую траву.

В такую погоду армия неожиданно снялась и передислоцировалась в глубину Польши. На мою долю досталась хатенка с крошечными окнами, старым комодом и двумя деревянными кроватями в деревне Рудзенко, в двух километрах от городка Михува. Хозяйка Марыся Мисюрек, обвязанная с головы до пояса шерстяным платком, испуганно смотрела, как я с помощью телефонного шнура и плащ-палатки перегородил комнату пополам и занял одну половину.

Днем я уехал в Первую танковую бригаду. Она стояла в лесу, танкисты рыли землянки. Горелов, Темник и Ружин о чем-то шептались. Бочковский в третий раз приблизился к ним, но не рискнул заговорить.
— Чего вы здесь торчите, как пень на дороге? — возмутился Темник.
— Людям спать пора...

В эту минуту пошел густой снег. Горелову за воротник попали снежинки. Он втянул голову в плечи и, очевидно, согласившись с доводами Темника, предложил:
— Ладно, поедем!

Лес, в котором разместилась бригада, принадлежал какому-то помещику. По строгому приказанию командования мы не вправе были срубить ни одного дерева. И вот решили ехать к помещику на поклон.

— Я бы спилил сосны, а потом пусть меня судят, — волновался Темник. — Польшу освобождаем, кровью своей жертвуем и за это еще мерзнем.

— Мое мнение такое же, — согласился Горелов, — но санкции дать не могу. Начпоарма и член Военного совета предупредили нас. Их предупредил член Военного совета фронта генерал Телегин, а его — Ставка.

Темник с досадой выругался:
— Черт побери! Какая-то несуразица.

В сумерках подъехали к барскому дому с колоннами в ампирном стиле. Со стороны казалось, что усадьба покинута хозяевами. В окнах не горел свет, на дворе не лаяли собаки. Никто нас не встретил. Степан Бенфиалов поднялся по ступенькам на балюстраду и постучал в дверь. На стук никто не отозвался. Тогда он забарабанил кулаками. Из дома донесся испуганный женский голос:
— Кто здесь?
— Офицеры Красной Армии!

Ждать пришлось долго. Наконец нам открыли, мы очутились в приемном восьмигранном зале, со стен на нас настороженно смотрели надменные лица в польской военной форме. Пожилая женщина, кутаясь в плюшевую ротонду, отошла от нас, принесших с улицы холод и снег. В руках она держала бронзовый шандал, язычки пламени дрожали, как листочки на березе.

— Пани, вы хозяйка этой усадьбы? — спросил Горелов, стараясь придать мягкость своему голосу.
— Нет, пан офицер.
— Тогда попросите ее.

Женщина попятилась назад, не отрывая от нас пугливого взгляда, и только у самой двери незаметно выскользнула. Она возвратилась с юной паненкой лет семнадцати. На ней был меховой казакин, туго стянутый в талии, и изящные польские сапоги — голенища бутылочками. Пепельные волосы локонами спускались на неокрепшие плечи, а большие глаза оттеняли тяжелые ресницы. Казалось, что ее оторвали от танцев, но она не роптала, а лишь скалила мелкие зубы. При свете свечей она выглядела привлекательной, даже красивой. Она протянула Горелову тонкую руку, на пальце — обручальное кольцо. Полковник спрятал ее в своей широкой ладони, как спичечный коробок, и улыбнулся уголками губ.

— Мои танкисты мерзнут в вашем лесу, — сказал он. — Они роют землянки и будут жить в земле... Нам нужно срубить шестьдесят — семьдесят деревьев. Через неделю мы уйдем освобождать Польшу до самой германской границы, а срубленные деревья останутся вам же.

Юная помещица впилась глазами в Горелова. Она не знала русского языка и не поняла его просьбы. Дама в ротонде перевела ей.

— Рубите сколько надо, — с готовностью согласилась она. — Мой муж майор, он тоже в Армии Людовей. — Она закусила изящные губы, что-то обдумывая, потом снова заговорила. — А сейчас я прошу вас, господа, вы пить со мной кофе с ликером.
Горелов щелкнул каблуками, и эхо отозвалось в восьми углах зала.

— Я люблю кофе с ликером и ликер без кофе. Но сейчас, пани, мы очень торопимся. Если вы позволите, то приедем с визитом через три дня... Значит, вы разрешаете рубить сосны? Тогда напишите письменное разрешение.

Помещица удивленно подняла худенькие плечи.
— Без письменного разрешения, — добавил Горе лов, — рубить не будем. Мы не завоеватели, а освободители. Мы гости на вашей земле.

Прощались как на торжественном рауте: все галантно шаркали ногами, склоняли голову. Когда Степан пожал помещице руку, она скривилась от боли.

— Прощай, дочка! — сказал он шутливо, но дама в ротонде не перевела его слов.

 

Возвращаясь из бригады «домой», мы с шофером сбились с пути, попали в незнакомую деревню и решили в ней заночевать.
Микола Святый, служивший до войны водителем в Шахтинском рудоуправлении, боязливый и стеснительный человек, робко постучал в покосившуюся избу, примостившуюся у темного и мрачного бора. Дверь отворил сам хозяин и пригласил нас к себе. Изба была не старая, но запущенная. В углах колыхалась паутина, штукатурка облезла, на стенах проглядывали рыжие пятна, уползавшие за покосившиеся рамки фотографий. Сами фотографии потускнели от времени и при желтом свете каганца трудно было различить хотя бы одно лицо.

Наш приход не встревожил хромоногого хозяина Юзефа Шпаковского, которому было за шестьдесят. Старик жил один, жена умерла год назад от снедавшей ее тоски по пропавшему сыну Тадзику и перед смертью молила мужа найти его. Хозяин даже обрадовался тому, что именно к нему, жившему на отшибе, заехали воины Червонного войска.

Шпаковский, бывший солдат царской армии, воевавший тридцать лет назад под Перемышлем, сносно говорил по-русски. Его круглая голова с пепельно-седыми, давно нестриженными волосами и крючковатым носом напоминала голову старой совы, приделанную к человеческим плечам. Он говорил тихо, словно боялся, что его услышат.

— Хиба вы не знаете, где ваш хлопець? — спросил Микола из вежливости, а не из любопытства. Ему хотелось спать, как всем фронтовым шоферам, которые считали, что они никак не могут выспаться вдоволь.
— Як бога кохам, цо невьем, — поспешил ответить Шпаковский.

Мы были первыми, которым он рассказал историю своего Тадеуша, или, как он его ласково называл, Тадзика, поэтому так подробно и охотно о нем говорил.

— Он ушел из дому через четыре месяца после прихода немцев. Зима стояла лютая, дров — ни щепочки! Вы не смотрите, что рядом лес. За срубленное дерево помещица пожаловалась бы фашистам, а те отрубили бы мне голову.

...В один из зимних вечеров Тадеуш вышел из дома и больше не вернулся. Мать часто плакала, извелась от слез, исхудала. Потеряв надежду на возвращение сына, она обессилела, слегла в постель и, проболев полгода, умерла.

— Два дня я рыл могилу на цментаже, — вспоминал Юзеф, — похоронил жену, а сам ушел в соседнее село к моему приятелю Адаму Венцицкому, с которым мы вместе служили в 173-м пехотном полку еще за царя Николая. Мне нужно было выплакать свое горе, и я пошел к Адаму. Мы говорили про молодые годы, про тяжелую жизнь поляков, про своих сыновей. У него такой же Мечик, как у меня Тадзик, и он тоже исчез. «Я думал, что фашисты увезли его в лагерь, — сказал Адам, — но неделю назад ко мне пришла какая-то пшиемна кобета и передала привет от Мечика и Тадзика».

От радости Шпаковский чуть не лишился сознания и заплакал. Плакал потому, что, узнай раньше, может быть, жена не умерла бы.

«Где же они?» — спросил я у Адама. — «В партизанском отряде», — ответил он.

Они прослезились вдвоем. Пять лет подневольной жизни с фашистами казались им вечностью. Они слышали про Освенцимский лагерь, Люблинский и боялись за сыновей.

— Как отец, я хотел, чтобы Тадзик был всегда со мной, а как польский патриот, я понимал, что его место в лесу. Я вернулся домой и рассказал о Тадзике его крестному отцу Людвигу Закржецкому. «Тадзика разы скивают немцы», — сообщил он мне и дал хороший совет.

На могиле жены Шпаковский поставил второй крест и дощечку с именем сына. Все выглядело правдоподобно, но старику было страшно смотреть на дощечку. Порой ему казалось, что вместе с женой он похоронил и сына, а рассказ о партизанах выдумал сам.

Весной к Шпаковскому пришел фашист с желтыми, как йод, зубами и нудно допрашивал его о сыне. Шпаковский звал его на цментаж посмотреть на могилу, жены и сына. Фашист упрямился, но напоследок поверил.

— С тех пор прошло пять лет. Я не закапывал сына, но я похоронил надежду увидеть его. Я знаю, что такое война, я сам был солдатом. Теперь я уже стар. Кто мне даст другого Тадзика? Кто отомстит фашистам за смерть жены, за мои слезы, за обнищавшую Польшу? Червонное войско принесло нам свободу, помогите же нам найти и наших детей!

По впалым щекам преждевременно состарившегося Юзефа скатились две слезы, и морщинистая рука стыдливо сняла их.
Уж было за полночь, когда он поднялся, посмотрел на уснувшего Миколу и, показав мне на кровать, на которой лежало сено, покрытое латаным рядном, предложил рядом лечь спать. Над кроватью висела большая литография красивой женщины с распущенными волосами, и я догадался, что это матерь божья. Она почему-то напомнила юную помещицу, которая разрешила Горелову рубить лес для землянок, но угрожала Юзефу Шпаковскому.

За окном стояла ночная темнота, скованная тишиной и морозом, а в неуютной и неубранной избе веяло теплотой от добрых слов старого солдата. Шпаковский закрыл дверь на щеколду, сел на скрипучую кровать и поднял ногу, чтобы стянуть сапог, но остановился — его чуткое ухо уловило шорох за окном и легкий стук.

— Кто бы это мог быть, матка бозка? — прошептал он со страхом, но поднялся. В одно мгновение он сгорбился, стал жалким, каким был, очевидно, когда допрашивал его фашист, где Тадеуш. Я подошел к окну и спросил:
— Кто там?
— Пан Юзеф Шпаковский тут мешка? — донеслось с улицы.

Я отворил дверь. В избу вошел рослый бородач, но по энергичным движениям чувствовалась его молодость. В приключенческой повести автор только в последней главе снял бы маску с таинственного ночного посетителя, а в избе у Шпаковского развязка наступила тотчас же.

— Тату! — воскликнул незнакомец. — Не узнаешь Тадзика?

Шпаковский принял его за привидение, пришедшее с кладбища. Он покачнулся, но крепкие руки Тадеуша подхватили его и усадили на кровать. Сын только сейчас понял, что время для его отца остановилось еще пять лет назад.

— Тату, мий тату! — Он гладил старую голову отца и все время оглядывался. Вероятно, он искал мать, но боялся о ней спросить.

Шпаковский пришел в себя. Он ничего не расспрашивал и только повторял: «Тадзю, Тадзю».

...Близился рассвет. Микола, проснувшись, слушал рассказ Тадеуша о подпольной работе польских патриотов. Вдруг Юзеф поднялся, надел на голову картуз и ковыляя, выбежал из дома. Тадеуш удивленно посмотрел ему вслед.
— Тату скоро вернется, — успокоил его Микола.

Мы переглянулись и поняли, что старик убежал на кладбище, чтобы сломать ложный крест...

 

Только на пятый день Марыся Мисюрек пришла к выводу, что ей нет смысла обманывать Миколу и меня. Да, она была бабушкой, ибо ее дочери Стася и Кристина жили в той же деревне. Дома у Стаси сучил во сне ножками годовалый мальчик, муж ее ушел в Войско Польское, а Кристя ходила на сносях, и ее муж, здоровенный, но ленивый парень, мечтал работать в органах «энкавудэ». Бабушке шел тридцать седьмой год, природа одарила ее и дочерей необыкновенной красотой. Марыся вышла замуж пятнадцати лет, и дети повторили мамин пример. Мужа Марыси убили фашисты. Чтобы избавиться от непрошеных женихов и незваных гостей, она загримировалась под старуху, придав своей живой походке медлительность и хромоту. В юности она работала в михувской больнице, но после замужества переехала к мужу в Рудзенко, увезя с собой подарок молодого врача, который безответно ее любил. Это был толстый том Фореля «Половой вопрос», который она прятала в комод рядом с библией. Она знала обе книги почти наизусть. Библия, как она считала, помогла ей переносить невзгоды фашистской оккупации, а Форель научил ее тому, как женщине следует блюсти свою чистоту. Потом она стала лечить женщин в своей деревне, приучая их к гигиене, и со временем занялась акушерской практикой.

Марыся прониклась доверием сперва к Миколе. Донецкий шахтер таскал ей ежедневно из сарая торф, топил плиту, подметал хатенку, а потом садился у оконца и смотрел на улицу. Он грустил по жене и дочке, которые остались в Шахтах и не писали ему. Марыся подогревала ему похлебку, которую он приносил с солдатской кухни, и они ели вдвоем из котелка. Пользуясь моими частыми отлучками, они поедали и мой обед, и Марыся удивлялась, как это «пан маер» никогда за это не сердится. Стася ежедневно заходила к матери и рассказывала, что три танкиста, поселившиеся в ее доме, заботливо относятся к ней, подкармливают, а в ее отсутствие играют с ребенком.

Вскоре вся деревня и ее обитатели полюбили советских воинов. В Михувском костеле даже отслужили молебен в честь Червонного войска. Поляки поняли, что мы несем им освобождение.

...Кутаясь в теплую шаль, Марыся отворила мне дверь в тот час, когда взошедшая слюдяная луна осветила мертвенным сиянием заснеженные крыши деревушки. С помощью электрического фонарика я прошел на свою половину и улегся спать.

— Кушать хотите, пан маер? — донесся голос Марыси.
— Дзенькуе, — ответил я и тотчас уснул.

Наутро я вынырнул из-под полога и подошел к миске с водой, стоявшей на табуретке. У печи возилась привлекательная женщина. Каштановые волосы, уложенные венцом вокруг головы, придавали ее лицу особую прелесть.
— Где бабуся? — спросил я у незнакомки.

Вместо ответа она засмеялась тем смехом, в котором трудно отличить правду от подвоха.
— Вы Стася?

Новая волна смеха.
Я был намылен, и мне трудно было взглянуть на нее. В эту минуту вошел Микола, поздоровался и произнес обычную фразу.
— Будете чай пить?

В ответ я спросил:
А где Марыся?
— Так эта женщина та самая бабуся... Ну, конечно, с початку она трохи злякалась. Сами понимаете, в чем дело. Как увидела, что мы рукам волю не даем, то она, конечно, стала опять молодайкой.

За завтраком Марыся извлекла из комода фотографии и мы с любопытством их рассматривали: девушка в подвенечном платье, а рядом высокий жених с живыми умными глазами. Марыся со Стасей и Кристиной, Марыся за месяц до прихода фашистов. Сравнивая фотографии с оригиналом, мы находили в ее лице и сейчас неистребимые черты красоты.

С того дня мы подружились. Они шутливо уверяла нас при дочерях, что выйдет замуж за червонного жолнера и уедет с ним в Россию.

 

Ночь под 1945 год мы встречали в Рудзенке, ели сало и мазурек, запивая вином, пели с поляками и клялись в дружбе «на веки векув». В эту ночь в небе сияли незакатные звезды.

...Уж если не так просто разыскать однополчанина в людском океане, то рассчитывать на встречу с польской женщиной, у которой я нашел приют в годы войны, почти немыслимо.

Случилось так, что в семьдесят первом году в Польшу уехала лечиться старая большевичка Стефания Рашфал. Перед отъездом я рассказал ей о Марысе Мисюрек, дал адрес и просил посетить деревню Рудзенко, авось, сыщется моя бывшая хозяйка, хотя мало на это надеялся. Спустя месяц я получил открытку с интригующим текстом: «Надейся, жди. Стефа». О своей просьбе я позабыл и счел открытку Стефании шуткой. А спустя неделю получил письмо на польском языке и, раздобыв у соседей польско-русский словарь, принялся за перевод. О чудо! Стефе удалось разыскать Марысю, она жила уже в Михуве, окруженная внуками и правнуками. Из письма я узнал, что муж Кристины скончался от инфаркта, что муж Стаей вернулся после войны, что у нее трое детей и ее старшая дочь уже имеет двоих малышей.

«Известие о том, что пан маер жив, — писала Марыся, — принесло большую радость в нашу большую семью. После войны я вышла удачно замуж, но счастье мое длилось только семь лет — мой муж Адамчик умер. Теперь у меня много внуков и даже правнуков. Мы просим вас безотлагательно приехать к нам и ждем с нетерпением».

Как было не вспомнить ночь под 1945 год, когда мы клялись в дружбе «на веки векув»! Ведь мы действительно остались верны этой клятве.


<<  Назад       Содержание     Далее  >>

Hosted by uCoz