Гарин Ф.А. |
... Глава 12. НА ЧУЖБИНЕ
Однажды я встретил человека, который шел, постукивая тростью по булыжнику. Голову он держал прямо, даже гордо, на ногах тяжелые футбольные бутцы, к левому рукаву пиджака приколота лимонного цвета повязка с тремя черными шарами. Он сошел с тротуара, стал переходить мостовую и чуть было не уткнулся носом в борт транспортера, но его окликнул Скарбовенко.
— Куда ты, Адольф?
Слепец остановился, из рук его выпала трость. Скарбовенко поднял ее и тут только увидел неподвижные стеклянные глаза. Он взял его за руку и повел между машинами на другую сторону тротуара.
— Данке! — бесстрастно промолвил слепец, и трость его снова застучала по камням.
Я поселился на Герберштрассе, 3, у Ницше. Подумал: «Не родственник ли он немецкому философу?» Позже, в беседе, я выяснил, что хозяин представления не имеет о Фридрихе Ницше. Мой был средней руки кожевником. Пожилой и хилый, он проводил весь день у постели тяжело больной жены — она умирала от рака. Хозяин предоставил мне кабинет, поселил старшую дочь Ирэну в столовой, а другую, Эльфи, перевел во вторую половину дома, в которой проживала его сестра Гильда с четырнадцатилетней дочерью.
По утрам со мной вежливо здоровались все обитатели дома, а я неизменно справлялся у хозяина:
— Как здоровье фрау Ницше?
— Безнадежно! — отвечал он и сокрушенно качал головой.
Самое приятное впечатление оставляла Ирэна. На вид ей было лет двадцать пять. Она была некрасива, с утра до вечера возилась на огороде. Весь дом держался на ней. Иной была Эльфи. Утро уходило у нее на туалет, весь день она лежала на тахте и читала.
— Почему Эльфи не помогает вам? — спросил я у Ирэны. Она отвела глаза и ничего не ответила.
Я ощущал на себе, вежливые, но холодные взгляды всей семьи. Случай помог мне взломать лед. В кабинете, помимо письменного стола, тахты, радиоприемника, который я заполучил у нашего коменданта города, был еще рояль. Много лет назад я учился музыке, но когда началась революция, мне больше не пришлось пользоваться инструментом: ни на фронте, ни после демобилизации в двадцать втором году. В моей московской двенадцатиметровой комнатенке не хватало места даже для раскладушки. И вот сейчас в моем распоряжении рояль и уйма свободного времени. Как-то под вечер я стал играть под модератором, опасаясь потревожить больную хозяйку. Я играл и тихо напевал фронтовые песни: «Огонек», «Соловьи, соловьи, не тревожьте солдат», «Солдатский вальс».
В дверь постучали.
— Войдите!
На пороге показалась Ирэна.
— Мне можно посидеть у вас и послушать песни?
— Пожалуйста, но вряд ли они вам понравятся. Вы ведь не знаете слов.
В этот вечер Ирэна рассказала многое: о том, что ее муж, мужья Эльфи и Гильды находились сперва на Западном фронте, потом их перевели на Восточный и вот уже давно от них нет вестей. Все они считают себя вдовами и молят бога покарать Россию.
— Если вы спросите у Эльфи, где ее муж, она ответит, что погиб во Франции. Не верьте ей, русских она не любит, а у меня к ним какая-то симпатия, хотя и мой муж, по-видимому, погиб в России. Но ведь не русские виноваты, а мы сами! Так он говорил мне, приехав на семидневную побывку. Я ему верю, он у меня честный, простой солдат, а по профессии бухгалтер.
С того дня у нас установились хорошие отношения. Каждый день я приносил в дом полбуханки хлеба и отдавал семье Ницше. Я не боялся упреков моих однополчан — они делали то же самое. Нам хотелось помочь людям и показать им, что советский человек воспитан иначе. В бою мы беспощадны, но война кончилась, а с населением мы не воюем.
У Зотина после контузии начались сильные головные боли. Надо было достать для него порошки. В городе на площади — единственная аптека. В дверях я столкнулся с корпусным прокурором Беловым.
— Ты что здесь делаешь, Иван Тихонович?
— Живу на втором этаже, у аптекарши.
— Не найдется ли у нее средство от головной боли? Зотин крепко мается.
— Не знаю, милок. Я с хозяйкой не объясняюсь. Она по-русски, а я по-немецки — ни в зуб ногой.
Меня встретила высокая дородная немка с седой прядью, тянувшейся от лба к затылку.
— Кроме дистиллированной воды у меня ничего нет, но если вы мне поможете, то в аптеке будут все препараты и лекарства, а тогда я смогу оказывать помощь вашим офицерам.— Не дожидаясь моего вопроса, она продолжала: — Поезжайте в Дрезден с моим письмом к директору аптечной фирмы Гейе. Список лекарств я уже составила примерно на двести марок, но денег у меня нет.
В Дрезден я поехал на мотоцикле «Индиана» с коляской. Хотел увидеть один из красивейших городов Германии, в котором находилась лучшая в Европе картинная галерея. Цвингер, как называли галерею, находился по другую сторону Эльбы.
— Обязательно осмотрите весь архитектурный ансамбль, — сказала Ирэна и подала мне красочный путеводитель по галерее.
Я считал, что меня ожидает радость, а встретила глубокая печаль. Подъехав к Эльбе, я увидел издали горы развалин, камней, битого стекла, искореженных рельсов. Весь ансамбль — картинная галерея, исторический музей с оружейной палатой, музей фарфора, японский дворец, галерея драгоценностей и оперный театр лежали в щебне. Налетавший ветер поднимал тучи пепла и уносил вниз по Эльбе.
Зачем было английским летчикам в ночь на тринадцатое февраля сорок пятого года бомбить величайшее творение человеческих рук, труд гениальных художников, архитекторов, умельцев и рабочих? Молчали развалины, но если бы они заговорили, то прокляли бы тех, кто затеял войну, и тех, кто безжалостно разрушил бесподобную красоту.
Управляющий фирмы Гейе встретил меня настороженным взглядом, но, прочитав письмо аптекарши, сказал:
— Господин офицер, покупка обойдется, примерно, в двести пятьдесят марок.
— Я уплачу.
Управляющий взглянул на часы:
— Через три часа товар будет упакован и вручен вам с накладной.
Оставив на складе мотоцикл, я ушел бродить по городу. Улицы вывели меня к рыночной площади, на которой тесно сгрудились дома с типичными для этого города высокими крышами. Во всей Германии, по рассказам дрезденцев, не было более красивых шпилей, куполов и башен, чем в этом старом городе.
Время медленно ползло. Жара разморила меня — пришлось позвонить в первую дверь и попросить воды. Мне открыла рослая и румяная девушка, которая мгновенно испугалась и убежала. Вместо нее появился ее отец, пригласивший меня в мастерскую.
— Вы хотите заказать портфель?— огорошил он меня.— Пожалуйста! Я могу предложить вам настоящую кожу, а не эрзац, но должен предупредить, что деньги мне не нужны. Я принимаю натурой: хлебом; тушенкой, маслом. Портфель вы получите отменный, с двумя замками. Можете мне поверить — министерский портфель. Слова так и сыпались из уст хозяина мастерской. Я достал папиросы и предложил ему, но он отказался.
— Так что вы решили?
— Мне портфель не нужен. Я прошу у вас только стакан воды, уж очень жарко.
Хозяин растерялся: очень странный посетитель. Как же он смеялся, убедившись, что я случайно забрел к нему. Я легко запомнил его фамилию: Шуберт.
...В условленное время я получил на складе аптечной фирмы товар, расплатился и уехал. Аптекарша встретила меня так, как встречают самого близкого человека и подарила мне чашку с блюдцем.
— Это мейссенская работа! Вы знаете в каком году сделана эта чашка?— Она достала миниатюрную книжечку, в которой были нарисованы эмблемы всемирно известной фирмы и стала объяснять, в какие годы эмблема менялась.— Вот эта относится к 1763—1766 годам, эта — к 1767— 1770, а эта — к 1837 — 1844. Ваша чашка появилась на божий свет в 1763 году. Через восемнадцать лет ей исполнится двести.
Она проверила лекарства по накладной и сказала:
— Лекарства у меня быстро раскупят, тогда я вам верну деньги.
Она сказала только часть правды: лекарства действительно быстро раскупили, но денег она не вернула.
— Они нужны мне, как оборотный капитал,— оправдывалась она.
Я махнул рукой и больше ее не тревожил.
Прошло три недели. Как-то утром меня вызвал генерал Дремов.
— Поедешь со мной в Гримму, — сказал он. — Садись с шофером, следи по карте, чтобы не сбиться с дороги.
— С вами ведь едут штабные работники.
— Ты немецкий знаешь.
…Мы остановились у пруда, над которым склонило ветви раскидистое дерево. Дремов попросил меня зайти в любую квартиру и попросить разрешения у хозяев позавтракать за их столом.
— Ты скажи им, что еда наша, а посуда ихняя, — сказал он вдогонку.
Нас любезно приняла пожилая немка. Прощаясь, мы оставили ей банку тушенки, получив взамен кучу благодарностей.
Пока я прощался с хозяйкой, Дремов вышел на улицу. Окруженный нашими офицерами, он что-то говорил немцу, стоявшему рядом с ним. Тут же были два американских солдата.
— Ты где пропадаешь? — с напускной строгостью спросил Дремов.
Я отдал честь комкору и браво сказал:
— Слушаю вас, товарищ гвардии генерал!
— Немец говорит по-английски. Узнай через него, как эти гаврики сюда попали?
Эти два загулявших американца приехали повеселиться у легкомысленных немок, и когда они, попрощавшись, вышли из дома, то у пруда они увидели легковую машину и два бронетранспортера, на которых приехал Дремов со своими штабными офицерами.
Один из американцев, поняв в чем дело, заплакал и сказал немцу:
— Не хочу быть в плену у русских.
— Вы ведь наши союзники,— сказал генерал.— Сейчас мы вам пожертвуем пятьдесят марок. Идите на вокзал, садитесь в поезд и езжайте в Лейпциг, а там вам покажут куда дальше.
Маленький американец, еще минуту назад проливавший слезы, ожил, как рыбка, пущенная в воду, и, достав из кармана измятую пачку сигарет, предложил Дремову. Потом приблизился к нему, бесцеремонно хлопнул по плечу и сказал:
— Ты чудесный парень!
Стоявший рядом капитан ударил американца по руке, а я сказал немцу:
— Передайте ему, что перед ним генерал.
Американец усмехнулся и ответил:
— Мой генерал мне замечания не сделал бы.
— Что, такая плохая дисциплина у вас?
— Хорошая,— ответил американец.— Была война — и моему генералу была цена, а теперь войны нет — и цены ему нет, У моего папы большое дело. Я обещал моему генералу, что устрою его у своего отца. А что вы будете делать, господин генерал?
Дремову надоела эта «беседа» и он пошел к машине. Немец, получив от нас пятьдесят марок, повел американцев на станцию.
Город лежал на живописной реке. Она кокетливо извивалась среди зеленых берегов, по которым были расположены виллы. Возможно, что природа, а вернее — люди превратили этот уголок планеты в цветущий край, которым так нужна была война, как солнцу добавочное тепло. Они были счастливы, что фашистский кошмар бесследно сгинул.
Здесь я занимал комнату у хозяйки Хэйеманн, муж которой умер несколько лет назад, а она сдавала комнаты.
Любая немецкая семья стремилась заполучить советского офицера, надеясь на полбуханки хлеба или консервы, из которых можно было приготовить обед. Сама Хэйеманн усердно изучала русский язык и заставляла учить его своих двух дочерей — одну десяти лет, другую шестнадцати. Из комнат доносился голос хозяйки:
— «Я» — у русских личное местоимение. Я фам гофорю — их загэ инэн.
...Местные женщины вставали очень рано, раскрывали окна, клали на подоконники подушки, одеяла, и захватив с собой ведра, тряпку и швабру, выходили на улицу. Они тщательно мыли мостовую и тротуар — каждая у своего дома. К восьми утра городок выглядел словно умытый весенним дождем.
На главной улице была сосредоточена вся торговля, но сейчас все замерло — нечем торговать, остались лишь часовой мастер, пустующая булочная, парфюмерный магазин и богатейшая типография городской газеты, существовавшая чуть ли не свыше ста тридцати лет. Газета выходила раз в два-три дня. Жители читали ее, хотя в ней публиковались только траурные объявления. Редактор корпусной газеты Зотин недоумевал: — В городе десять тысяч жителей. Если каждые два-три дня будут умирать по сто—двести жителей, то через три месяца город вымрет. Дьявольщина какая-то!
Я просмотрел несколько номеров газеты. Да, в ней сплошь траурные извещения, но, кроме того, сообщалось о памятных годовщинах. Так, например, фрау Шмидт сообщает, что такого-то числа исполняется 75-я годовщина со дня смерти ее прабабушки. Вот такое поминовение усопших! Не блинами и кутьей, а траурным объявлением.
Траурный вестник пришлось закрыть, но предприимчивый хозяин добился разрешения на выпуск другой газетки. В ней стали печатать кроссворды, чайнворды и ребусы.
Каждую неделю в городе демонстрировался новый фильм. Немцы поражались тому, что советское командование запретило офицерам бесплатно посещать кинотеатр. Хочешь смотреть картину — получай увольнительную, становись в очередь, покупай билет в кассе. Немцы в свою очередь говорили: «Что только нам ни говорили про русских, а ведь таких вежливых людей мы не видели даже среди американцев».
В городе все здоровались с офицерами, словно знали их с незапамятных времен.
Все лето стояла нестерпимая жара, все плавилось под солнечными лучами. В один из таких дней я выехал на рассвете в редакцию армейской газеты. Меня радушно встретил редактор Нефедьев и сказал:
— Говорил с членом Военного совета. На днях получишь приказ вернуться в армию.
— Меня спросить бы надо.
— В армии не спрашивают, в армии выполняют приказания;— И, помолчав, добавил: — В этом городе живет писатель Келлерман.
При упоминании этого имени в памяти возникли юные годы и простой переплет с надписью «Туннель». В мое время молодежь зачитывалась «Туннелем».
Итак, надо разыскать Бернгарда Келлермана. Мне повезло: вышел на улицу и сразу же увидел респектабельную даму с сумкой в руках. Подошел к ней, извинился, а она, услышав родную речь из уст советского офицера, улыбнулась.
— Вы местная жительница?
— Родилась и выросла здесь.
— Правда ли, что в городе живет Бернгард Келлерман?
Дама вскинула брови в знак удивления.
— Откуда вам известна эта фамилия?
— Юношей читал его романы.
— Положительно теряюсь,— призналась дама.— Геббельс прожужжал нам уши о вашем невежестве. Если десять раз на день вам говорят по радио, что русские невежественны, что три четверти населения России не умеют читать и писать, а едва расписываются, и то, когда получают жалование, то невольно начинаешь этому верить.
— Я считал, что девяносто пять процентов советских людей самые культурные существа на планете. Готов с вами побеседовать в любой день, а сейчас покажите мне дом Келлермана.
— Я живу неподалеку от него.
Мы шли довольно долго и немецкое «неподалеку» напоминало украинский «гак».
— Правда ли, что Келлерман сотрудничал в нацистских газетах?
— Вот это уж чистейшая ложь. Я готова поклясться в кирхе при всем народе, что нацисты предлагали ему большие деньги за статьи, но он и строчки не написал для них.
— Как же он жил?
— Голодал. Если увидите его — убедитесь.
Дама проводила меня до самого домика, в котором жил писатель, и попрощалась.
На звонок никто долго не откликался. Наконец за дверью раздался старушечий голос:
— Кто там?
Что ответить? Не ожидал, что мне зададут такой вопрос и выпалил:
— Русский писатель пришел проведать господина Келлермана.
Молчание. Как быть: уйти или снова позвонить? Соблазн повидать Келлермана был велик, а еще раз звонить неловко. И вдруг повернулся ключ в замочной скважине. Дверь отворила пожилая женщина и попросила пройти в гостиную. Комната ничем не отличалась от тех, в которых я жил у Ницше и Хэйеманн. Незнакомые лица смотрели из позолоченных рам. Казалось, что они насторожились, готовясь быть свидетелями нежданной встречи. Через несколько минут в комнату вошел старый человек, подал костлявую руку и предложил мне кресло. Я помнил Келлермана по портрету в книге: тонкие черты лица, копна непокорных волос, острый взгляд, а сейчас передо мной сидел высохший старичок с выцветшими глазами. Наша беседа приняла непринужденный характер. Он охотно отвечал на вопросы, но сам не задавал. Я решил, что его не надо утомлять. Хотя ему было шестьдесят шесть лет, но выглядел он глубоким стариком.
— Где вы живете? — наконец спросил он меня. Я ответил и в свою очередь спросил:
— Говорят, что вы не сотрудничали с нацистами?
— Это правда! Они не добились от меня ни строчки. Тяжело жилось, очень тяжело! У меня были две заботы: раздобыть еду и убить время. До прихода фашистов к власти, я жаловался на то, что не хватает времени, а при них я не знал, что делать с ним. В общем, я прожил много бесполезных лет.
Келлерману трудно было говорить, его иссохшие руки неподвижно лежали на подлокотниках кресла.
— В Берлине начинает выходить газета «Новая Германия». Вы думаете в ней сотрудничать?
— Если пригласят — бесспорно.
— Господин Келлерман,— мой голос немного сдал, я почувствовал, что волнуюсь,— мне хотелось вам сказать — товарищ Келлерман.
— Говорите, пожалуйста! Вы первый, кто ко мне так обратился.
— Можно ли вам привезти немного продовольствия?
На бескровном лице Келлермана проступила краска застенчивости.
— Если я откажусь, то солгу.
Я поднялся и поклонился.
— Благодарю вас. До скорого свидания!
— Это я вас должен поблагодарить,— ответил он.
...Через три дня, закупив в нашей офицерской столовой несколько бутылок водки, я обменял их у зажиточных фермеров на муку и картофель, добавил свой консервный паек и отвез Келлерману. Писатель смущенно опустил голову: из его глаз катились старческие слезы.
Забегая вперед, хочу сказать, что через три года Келлерман приехал в Москву, но свидеться нам не пришлось. В беседе с Александром Фадеевым он рассказал ему о приходе какого-то писателя в военной форме, который «спас его от голодной смерти».
— Ах, старость, старость! — сетовал он на свою память,— позабыл фамилию этого офицера, но имя его помню и только потому, что у нас есть писатель с такой фамилией.
— Скажите это имя,— попросил Фадеев, заранее зная, что по одному имени никак не удастся узнать, кто «спас от голода» Келлермана.
— Фабиан.
— Гарин?!
— Да, да! — воскликнул Келлерман.— Я очень хотел бы его повидать.
— Позвоните, пожалуйста, ему домой,— попросил Фадеев находившегося в это время у него в кабинете директора Центрального клуба литераторов Петрова.— Пусть срочно приедет в Союз.
Встреча не состоялась — я находился в Кишиневе. Возвратившись в Москву, я узнал от Александра Александровича об этой беседе. Через три года Келлерман умер в возрасте семидесяти двух лет.
Лето в разгаре. За городом луга в нарядных цветах. По дорогам, особенно в часы заката, часто встречаются женщины на велосипедах. Спереди, на прикрепленном стульчике сидит девочка, размахивая ручонками. Ей не боязно, она привыкла к тому, что ежедневно на утренней зорьке мать увозит ее в поле, а вечером они вдвоем возвращаются домой. К заднему колесу велосипеда прикреплена решетка, на которую ставят сумку с едой. Но какая сейчас еда! Самодельные лепешки из черной муки да кофе без сахара. Иной раз можно встретить мать с двумя малышами: один спереди, другой на багажнике. Большие труженицы деревенские немки — они очень напоминают наших. Впрочем, в любой стране на долю женщин приходится много забот: дом, поле, дети, а сейчас, когда вовсе нет мужских рук, то и передохнуть некогда.
Здесь ни вблизи городка, ни поодаль от него лесов нет, а страсть как хочется в сосняк, побродить по мшистой земле, найти хотя бы один гриб! Я уж было собрался поехать в Баварию, как меня задержали в политотделе корпуса.
— Тебя вызывает Военный совет,— сказал Солодахин.
К вечеру, когда жара спала, я простился со всеми и уехал. Последний луч солнца скользнул по черепичным крышам городка. Багрянцем зажегся небосклон в росчерках острокрылых стрижей. На память пришли строки Тютчева: «С белеющих полей веет запахом медовым». Еду полями, как будто в детстве видел этот пейзаж, только уж очень смутно. Вот сейчас вынырнет из-за пригорка чистенькая, с огненной черепицей деревня. Красиво, ничего не скажешь, привлекательно, но чужое.
Меня встретил Нефедьев.
— Пойди ко мне, умойся, поешь, а завтра займешь для себя хату.
«Хата» мне досталась особенная. Поселился на маленькой улочке Майя в двухэтажном особняке умершего в двенадцатом году писателя Карла Майя. Я никогда не читал его книг, но со слов Келлермана, с которым мне пришлось еще раз встретиться в Вердере, Майю не давали жить лавры Фенимора Купера и Майн Рида. Он не только писал о североамериканских индейцах, но и побывал у них, привезя с собой множество интересных вещей. Жена его Клара умерла за год до прихода Красной Армии в Германию.
В саду, за бассейном с золотыми рыбками, Майя построил здание, где под стеклом стояли высокие фигуры индейцев в фантастических костюмах. У других — набедренные повязки, а тело покрыто красной татуировкой. Их роднило с дошедшей до нас древнегреческой скульптурой массивное телосложение, сильно развитая мускулатура, высоко поднятое гордое лицо. Все они черноволосые, с крышевидным сводом черепа. В руке копье, на голове повязка с перьями. Казалось, что живых людей поместили в стеклянные ящики и заставили застыть, но стоит где-то нажать кнопку или сказать заветное слово, как колдовство исчезнет и они оживут.
Незабываемое зрелище!
В углу сада стоял добротный дом, состоявший из двух половин: в левой размещался вигвам — жилище индейца. Я вошел в темную пещеру. Перед очагом, в котором догорали уголья (устроено с помощью красных электрических лампочек), сидел индеец с женой. Они показались мне тоже живыми, но застывшими по прихоти волшебника.
Особняк был окружен высокой чугунной решеткой. Была и калитка, которая запиралась и открывалась ключом. Но в замке заключался секрет. Если к хозяину особняка приходил желанный гость, то он на звонок не посылал лакея или прислугу, а нажимал в коридоре электрическую кнопку, и калитка сама раскрывалась.
Нефедьев направляя меня в особняк Майя, предупредил:
— Это не замок, ведьмы там не водятся, но какая-то тайна гнездится. Сам хотел поселиться, а меня отговорили. Ну как, не побоишься?
...Долго, настойчиво я звонил, но никто не открывал. Мелькнула мысль: в доме скрываются фашисты. Оглянувшись и убедившись, что никого на улице нет, я, с риском изорвать штаны об острые зубья ограды, перелез и взошел по ступеням. Дверь в дом оказалась открытой. В прихожей стоял ларь. Открыл его — гора ношенных лайковых перчаток всех цветов.
На первом этаже было четыре комнаты, кухня, туалет. Я занял ту комнату, которая служила Майю гостиной. На втором этаже та же планировка. Тщательно осматривал все комнаты, пустые шкафы. Никого, ничего. Открыв дверь на кухню второго этажа, я столкнулся с глазами испуганной женщины. Она всплеснула руками и безжизненно опустилась на стул.
— Почему вы не открыли калитку? Я звонил минут пятнадцать.
Женщина показала руками на уши.
— Дайте, пожалуйста, ключ от калитки,— громко крикнул я, а жестом показал чего хочу.
— Не знаю где он, — неожиданно заговорила женщина. Руки у нее дрожали.
— Сейчас же положите его на стол,— а сам положил руку на кобуру.
Она пошарила в карманах передника и достала небольшой ключ.
Через час водитель Боровинский, который успел выучить одну фразу на немецком языке: «Поворачивайтесь живей, у меня очень мало времени», помог занести кровать и постельное белье от Нефедьева. Я снова осмотрел всю квартиру и убедился, что, кроме женщины, притворившейся глухой и неумело сыгравшей свою роль, никого нет.
Ночью я спал спокойно, не страшась привидений.
Утром меня разбудил звонок. Выглянул в окно и увидел у калитки мальчугана лет двенадцати. Невольно закралась мысль: именно он связан с мнимой глухой женщиной, но не знает, что в доме появился новый жилец. Надо расспросить его — может быть тайна особняка Майя и раскроется.
С особым удовольствием нажал на кнопку. Калитка отворилась. Мальчик вошел, аккуратно закрыл за собой калитку и поднялся на крыльцо. Как смело он все проделал! Пойду встречу его. Накинув на пижаму шинель, я открыл дверь в прихожую и позвал мальчика. Ничуть не смущаясь, он вошел и поздоровался. Ничем не примечательное лицо, но на редкость живые глаза, в которых не было даже искринки страха.
— Господин офицер, вы говорите по-немецки?
— Да!
— Это очень хорошо! Скажите, пожалуйста, старуха Эмма, которая здесь живет, дома?— тихо спросил он и показал пальцем на потолок.
— Да!
Мальчик умолк. Он теребил пуговичку на своем коротеньком пиджачке, озирался по сторонам.
— Ты боишься ее? — спросил я.
— Она вредная, но куда хуже ее Патти Франк. Вы видели этого типа?
— Нет!
— Он живет во дворе с правой стороны в маленьком домике.
Мальчик — его звали Гуго — посвятил меня в «тайны» особняка. Он рассказывал живо, увлеченно.
Много лет назад Майя, уезжая в Мексику и Канаду, прихватил Франка, бывшего циркового наездника, и тот помог ему приобрести за океаном восковые фигуры индейцев, оружие, предметы быта, соорудить музей, построить вигвам. Майя умер в двенадцатом году, а Франк жив и никого даром в музей не пускает.
— Мой отец старый тельманец, его нацисты посадили в концлагерь. До сих пор не вернулся. Мама считает, что его убили. Если вы дадите мне немного денег, то поеду его искать. Но с Франком надо рассчитаться — это темная личность.
Пришлось пообещать Гуго, что я повидаю Франка, разберусь во всем. Как оказалось, Франк действительно жил в неприметном домике в самом углу сада. Там была и калитка, которой он пользовался. Патти надеялся на скорый уход советских войск и потому скрывался, избегая встреч.
Днем я рассказал обо всем Нефедьеву.
— Не слушайте мальчика,— вмешался сотрудник редакции капитан Умывакин.— Он и ко мне приставал. Правда, я с трудом его понял.
На другой день я бесшумно прошел по саду к домику Франка и толкнул дверь. За небольшим столом сидел крутолобый, широкоплечий человек в ковбойке и соломенной шляпе. Под ней пушистые брови, еще ниже усы и упрямый подбородок. Руки грубые, узловатые.
— Вы Патти Франк?
— Да! — ответил он и протянул руку к ключу, лежавшему на столе.
Я опередил его. Но этого мало, его надо огорошить, испугать.
— Почему вы до сих пор не явились к коменданту?
— Виноват!
— Идемте! Ничего брать с собой не надо.— Я вспомнил фразу Боровинского и повторил ее: — Поворачивайтесь живей, у меня очень мало времени.
Франк боязливо поднялся, вышел в сад и остановился. — Идите к парадной калитке. За попытку к бегству...
Рассказывая позже Нефедьеву и Умывакину, я смеялся, вспоминая, как играл несвойственную мне роль.
Франк ушел. Очевидно, он был счастлив, что был отпущен на все четыре стороны.
В тот же день Гуго снова пришел.
— Я выследил Франка,— посвятил он меня в свои наблюдения.— Патти купил билет и уехал поездом, но куда — не знаю. Теперь вы должны прогнать старуху и открыть вход для всех желающих посещать музей, особенно для детей.
Гуго прав. Я поручил ему написать на дощечке, что музей открыт три раза в неделю в такие-то часы.
— Все будет сделано! — отчеканил мальчик.— Но я допишу, что вход бесплатный.
С того дня Гуго появлялся раньше всех у калитки (пришлось заказать для него ключ), встречая посетителей. Почти все это были дети и подростки. Не думал я, что энергия Гуго принесет мне популярность среди населения. Однажды в Дрездене я подошел, к трамвайной остановке и услышал как пятнадцатилетняя девушка сказала своей матери: «Вот тот офицер, который живет в доме Майя». На улицах жители любезно раскланивались со мной.
В бою под Берлином — Нойкельне — я находился в танке Шилова. Вражеский снаряд попал в башню, не причинив ей вреда, но машину сильно тряхнуло. В ту же минуту, я, сидевший на месте башнера, ударился об орудие. Изо рта полилась кровь — нестерпимая боль обожгла меня. Шесть передних зубов шатались.
Долго пришлось мучиться, не было опытного стоматолога. Помог Гуго.
— У вас шатаются зубы, господин майор? Почему не лечитесь? За углом живет хороший зубной врач Гейнрих.
Меня приняли радушно. Врач недавно вернулся из армии. Комендант разрешил ему остаться в городке.
— Я помогу вам, но сперва вы должны помочь мне...
Мне никогда не нравилась формула латинского правила «do ut dez» и я сказал об этом врачу:
— Не мне вам рассказывать о Бисмарке. В одной из своих речей в рейхстаге он сказал; «Что мог бы мне предложить и дать Лассаль?.. Он не такой человек, с которым могли бы быть заключены определенные соглашения «do ut dez».
— Неуместное сравнение,— обиделся доктор.
— Вы не дослушали меня. Дело в том, что посадить вас в зубоврачебное кресло я не могу, ибо оно в Гримме. Если вы можете помочь перевезти его сюда, то все будет в порядке. Как видите, речь идет не о взаимных уступках. Без кресла я бессилен вам помочь.
Доктор сел за стол, написал письмо. В тот же день Воронченко любезно предоставил мне полуторку, на которой кресло было перевезено. Надо отдать справедливость доктору— работал он изумительно, а в Плауне по его заказу были изготовлены два протеза из знаменитых ашевских зубов.
Пригласил член Военного совета. Он предложил написать письмо от имени танкистов армии, в адрес Верховного Главнокомандующего с предложением установить День танкиста.
— Срок две недели. Хватит или добавить?
Хотел сказать, что и двух дней достаточно, а если нужно поспешить, то и двух часов, но смолчал.
В четвертом отделе штаба армии собрал необходимые сведения и засел за письмо. К вечеру оно было перепечатано и спрятано в ящик секретера.
Наконец я решил «взяться за глухую». Гуго дважды напоминал мне о ней. После долгих размышлений я пришел к убеждению, что Эмму — так ее звали — нужно уличить во лжи, а оказалось, что ничего придумывать не надо. В столовой стоял старинный буфет, заставленный посудой. Достав три чашки и не найдя на их тыловой стороне скрещенных мечей, о которых говорила аптекарша, я поставил их на стол. На другой день остались только две чашки, еще через день — одна, а к концу недели и та исчезла. Пришлось снова достать несколько чашек. Они тоже постепенно исчезали. Очевидно, Эмма куда-то их прятала.
Через несколько дней мы с Туго спрятались в домике Франка и подкараулили Эмму. Она была поймана с поличным. В корзинке, которую она несла, лежали чашки и блюдца.
Так вот куда исчезает посуда! Мы с Гуго отобрали корзинку, ключи и выдворили Эмму из дома.
— Сегодня я буду крепко спать,— обрадовался Гуго. — Наконец шайка ликвидирована.
Насвистывая, он ушел домой.
Хороший паренек! Если он жив, то уверен, что он работает честно на пользу своей республики.
Рояль не давал мне покоя. После изгнания Эммы я решил заняться им и раскрыть его тайну. Именно тайну, ибо от него тянулся трехжильный шнур к стенной розетке. После долгих поисков в доме удалось обнаружить связку ключей. Раскрыл рояль. Обыкновенная клавиатура, но под нотным пюпитром — скрытый от глаз ларец. Удалось подобрать ключи к нему. В ларце находился валик. Колдовать пришлось долго, но все же удалось его извлечь. Он напоминал широкую перфораторную пленку, на конце которой было написано: Бах—Бузони. Чакона. Исполняет Артур Рубинштейн.
Итак, я стоял перед электромеханическим роялем. Поиски привели меня к желанным результатам, но тут же напугали меня. Раздались мощные аккорды, незримые пальцы бежали по клавиатуре. Я отошел в сторону и на минуту поверил в то, что за инструментом сидит блестящий пианист в шапке-невидимке. Какая-то фантасмагория!
Музыка и исполнение доставляли истинное удовольствие, но стоило бросить взгляд на клавиши, как меня охватывала дрожь.
В комнате стоял шифоньер с золотой инкрустацией. Подобрав ключ, я увидел полки, забитые картонными коробками, в каждой лежал клад — музыкальные валики. На валиках и коробках надписи. Замечательные исполнители: Эгон Петри, Ирэна Энэри, Артур Рубинштейн, Владимир Горовиц.
Каждый день я слушал музыку, наслаждаясь долгие часы.
Никогда раньше я не видел такого рояля, не видел и после того, как покинул особняк Майя в Радебейле. Нередко скучаю по нем.
Письмо об установлении Дня танкистов я зачитал на Военном совете. С небольшими поправками оно было принято.
— Отдыхайте! — напутствовал меня член Военного совета.
— Разрешите попутешествовать по стране дней восемь—десять.
— Разрешаю!
На другой день я выехал на «пикапе», предоставленном мне Нефедьевым. В Баварии меня ожидала радость: наконец-то леса!
Мой путь лежал на Лейпциг—Цвекау—Борна—Хемниц—Штольберг—Шварценберг—Клингельталь. Я посетил десятки городов, городишек, сел, наслаждался их чистотой, привлекательностью.
Водитель остановил машину. Перед нами лежала долина в сплошной зелени, из огромной горловины неслась прохлада, а вместе с ней тысячи нестройных звуков. Взглянув на карту, я определил, что нахожусь у городка с поэтическим названием Клингельталь, что в переводе означает — звенящая долина. В этом городке абсолютно все жители занимались изготовлением инструментов, начиная с губных гармошек величиной с мизинец и кончая мощными великолепными аккордеонами.
За Клингельталем лежала чехословацкая земля. Советские пограничники, ознакомившись с моими документами, разрешили: мне посетить эту благословенную страну. У меня оставалось времени в обрез, и на другой день я возвратился в Германию.
Ко мне пришел бургомистр и почему-то застенчиво сообщил, что в городок приезжает датский писатель Мартин Андерсен Нексе.
— Он намерен поселиться у нас навсегда, до конца дней своих.
Я тотчас понял цель прихода бургомистра.
— Вы хотите ему предоставить особняк Майя? — спросил я и, не дожидаясь ответа, продолжал: — Пожалуйста! Завтра же перееду в другой дом.
— Это очень любезно с вашей стороны.
Я не удивился тому, что Нексе собрался переехать в Демократическую Германию. В двадцать третьем году он посетил, как сам выразился, «родину пролетариата всего мира» и свои впечатления изложил в правдивой книге «На рассвете». Спустя десять лет он снова приехал к нам. В сорок пятом году ему было уже за семьдесят пять, и именно в новой Германии его ждали друзья, покой, внимание.
На другой день я перебрался к старой вдове Фране Замарите. Она встретила «постояльца» с восторгом.
— Примите меня или нет? — спросил я.
— Всем сердцем.
Я осмотрел квартиру. На первом этаже было четыре комнаты: огромная столовая, обширный кабинет, небольшая, спальня и еще одна комната. На втором этаже — четыре или пять комнат.
Оставив вещи, я ушел к Нефедьеву. Возвратился вечером уже из столовой и обнаружил, что калитка заперта, а ключа у меня нет.
Позвонил.
Словно по мановению волшебной палочки калитка отворилась. Точно такая, как у Майя.
— Вот вам ключи! — встретила меня Замарите в коридоре.
В тот же вечер она рассказала мне о своей жизни. Ее муж, хозяин колбасной фабрики и магазина, приехал в Познань, встретил бедную двадцатилетнюю польку Франю и женился на ней.
— Детей у нас никогда не было и это печалило меня. Муж мой умер десять лет назад. Пришлось мне одной вести дело. Однажды ко мне явились два нациста и сказали: «Либо вы запишетесь в нашу партию, либо мы прикроем ваш гешефт». Я получила нацистский билет, уплатила вперед за пять лет членские взносы, но клянусь вам, никогда не видела в глаза где их комитет, будь они прокляты!
Нефедьев не умел держать секретов:
— Генерал разрешил мне поехать в Берлин. Давай условимся: я вернусь, а тогда ты поедешь.
На том и порешили.
Неожиданно меня охватила безотчетная тоска. Кроме газет, ни одной русской книги. Чем бы заняться, что делать? Пошел я со своей тоской в Политотдел армии. Начальник отделения кадров Даниил Моспанов, добродушный, отзывчивый человек, которого я знал с первых дней войны, пожалел меня и доверительно сказал:
— Есть распоряжение ПУРа демобилизовать, писателей. Тебе не велено сказывать, а ты мозгуй сам.
Спустя неделю я пришел к генералу и говорю, дескать, получил письмо от Фадеева, он пишет про распоряжение ПУРа и заканчивает так: скоро увидимся в Москве.
Генерал задумался. Я читал его мысли: «Если Фадеев ему написал, стало быть, распоряжение ПУРа не скроешь».
Для меня стали готовить документы. Наступил день, когда я поехал проститься с Дремовым, Воронченко, Шаровым, Солодахиным и другими. Простился с Катуковым, Журавлевым, командующим артиллерией Фроловым.
Пока оформляли документацию, я отправился в кино. Впереди меня сидели мальчики лет восьми — девяти, тихие. Все светловолосые. Свет в зале погас. Один из мальчиков обернулся и спросил на ломаном русском языке:
— Дядя, конфета есть?
Я обомлел.
— Ты русский мальчик?
Он поманил меня рукой. Пришлось наклониться.
— Ком на штрасее!— и, поднявшись, стал пробираться по рядам.
Мы вышли на улицу. Мальчик взял меня за руку и глядя доверчиво голубыми глазенками, рассказал историю о том, как его привезли из Донбасса в Германию. Он говорил на каком-то жаргоне, мешая немецкие слова с русскими. Он повел меня по улицам, чтобы показать дом, в котором жил еще с двумястами такими же ребятишками, отобранными в России и на Украине по одному лишь внешнему признаку: светлым волосам и голубым глазам. Со временем мальчики должны были стать стопроцентными немцами—нацистами, вытравив из своей памяти детство в семье, родину, а из сердца — доброту. Рассказ мальчика был страшен.
— Как твое имя? — спросил я.
— Вальтер.
— А как мама тебя звала?
Мальчик плохо понял и пришлось перевести на немецкий язык.
— Не помню,— пожал плечами мальчик.
— А маму помнишь?
— Нет, нам какие-то уколы делали.
Я поспешил в полк, чтобы позвонить по телефону в Политотдел.
— Завтра пошлем туда двух офицеров, — ответили мне. — Помолчав, добавили.— Может вернешься?
— Нет! — ответил я.
Разыскать командира дивизии было так же трудно, как иголку в стоге сена. Зачем ему было себя таить — бог его знает, но все же я его нашел. Меня встретили адъютант и медицинские сестры. Все говорили шепотом, как в доме покойника. О том, чтобы повидать полковника, не могло быть и речи.
Зачем мне нужен был комдив?
Дело в том, что с отходящим эшелоном демобилизованных мне не позволили ехать. Добирайся, дескать, до Берлина, там получи литер и садись в классный вагон. Жаль, память не сохранила фамилии этого человека. Покой его оберегали медсестры, они и выпроводили меня из особняка.
И пошел я к своим танкистам и рассказал им о своей одиссее. Меня подняли на смех, а какой-то пожилой дядя с лихо закрученными усами сказал:
— Горе-то какое! Сними с моей шинели погоны и замени ими свои на гимнастерке. Вот и весь сказ! Кто ты есть? Солдат!
Так всегда в жизни. Я ломал голову, как мне казалось, над труднейшей задачей, а бывалый солдат — одним махом ее решил. Невольно вспомнил притчу о солдате, варившем суп из топорища. Поистине — русский солдат выйдет из любого положения.
Меня запихнули в теплушку, я улегся на нары и уснул, даже не вздрогнув, когда поезд отошел от перрона.
Мы ехали долго, в пути стояли еще дольше. Позади остались Варшава, река Мухавец и Брест — государственная граница. Наконец-то советская земля! Потом миновали старую границу и, наконец, достигли Минска. По существу, мы оставили позади себя географические точки: и Варшава и Минск лежали в развалинах.
За Гжатском пошли знакомые места: Уваровка, Бородино, Дорохово, Тучково, Кубинка, Голицыне.
Москва! Как много в этом звуке
Для сердца русского слилось!
Белорусский вокзал. Поет, заливается аккордеон из Клингенталя, заглушая радостные крики и плач.
На перроне мокрый снег.
Я вышел на площадь, держа в руках чемодан. За спиной сидор, полевая сумка, на боку пистолет «ТТ».
Вспомнил слова Алексея Суркова:
До тебя мне дойти нелегко,
А до смерти четыре шага...
Нет, мой друг! Мне повезло — до дома пятнадцать минут...